представлялся значительным лицом, а в сущности он нигде и ни в чем не имел никакого веса. Генеральский чин Малютин выслужил в смутные павловские времена, когда друзей и товарищей иметь было опасно, и каждый лез вперед сам по себе, поэтому сейчас, выйдя в отставку, он не имел ни связей, ни возможностей. Поняв это, Рылеев перестал даже спрашивать Петра Федоровича, как идут хлопоты.
Когда стало удобным съехать от Малютиных, Рылеевы вернулись в Батово. Наташа говорила, что в деревне ей лучше и спокойнее, чем в городе, но Кондратий Федорович каждую неделю дня два-три проводил в Петербурге. Он возвращался из столицы, каждый раз полный впечатлений: знакомство с Измайловым становилось все теснее и теснее, Рылеев часто заставал у него кого-нибудь из литераторов, узнавал последние литературные новости. Так он познакомился с шумным, многословным, пылко восторженным Кюхельбекером и прямой противоположностью ему — медлительным ленивцем бароном Дельвигом, с Николаем Ивановичем Гнедичем, трудившимся над переводом «Илиады», общепризнанным законодателем литературного вкуса, с Гречем — острым журналистом и издателем, с полковником Федором Николаевичем Глинкой, окончившим, как и Рылеев, Первый кадетский корпус, а теперь служившим чиновником особых поручений при петербургском генерал-губернаторе Милорадовиче, поэтом, прозаиком, человеком необычайно деятельным, о нем говорили, что он состоит членом всех литературных, просветительных, филантропических и других обществ. Правда, знакомство со всеми ними было весьма поверхностным, иногда удавалось вставить фразу в общий разговор, но само присутствие в обществе литераторов давало богатую пищу для впечатлений и размышлений.
Возвращаясь в Батово, Рылеев пересказывал Наташе все, что видел и слышал. Она выслушивала его с интересом, расспрашивала о подробностях. Но иногда он заставал ее в слезах.
— Ты о чем плачешь?
— Ни о чем…
— Ты не больна?
— Нет…
— Тебе плохо здесь?
— Хорошо…
Тоска сменялась бурными припадками веселья, порой заканчивавшимися нервическими рыданиями. Рылеев ничего не понимал.
Однажды Настасья Матвеевна зазвала его в свою комнату.
— Надо вам, Кондрашенька, собираться в обратный путь, — сказала она со вздохом.
— Зачем?
— Не видишь разве, как Наташенька томится. Страшно ей. Всегда-то рожать страшно, а впервые — и вовсе.
— Но зачем же ехать?
— А затем, что при родной матушке ей спокойнее будет.
— Ну что ж, если надо ради Наташи, придется ехать.
— Жаль мне отпускать вас, сердце изболится думаючи, только надо… — Настасья Матвеевна всхлипнула и утерла краем платка глаза.
Рылеев взял ее руки и поцеловал.
— Матушка, какая вы добрая!.. Мы скоро вернемся, и тогда уж никогда не покинем вас.
— Это как бог даст… Ты иди, скажи Наташеньке, что намерен отвезти ее в Подгорное, порадуй.
Наташа действительно, после того как Рылеев сказал, что матушка советует им ехать в Подгорное, развеселилась.
— А когда едем?
— Сегодня же велю готовить экипаж.
Времени на сборы оставалось мало, торопились, чтобы побольше проехать по зимнему пути, но починка саней должна занять дня три, и Рылеев поскакал в Петербург прощаться.
— Вовремя, вовремя пришли, Кондратий Федорович, мне как раз принесли из типографии пятый нумер «Благонамеренного», — встретил Рылеева Измайлов.
Рылеев взял журнал, взглянул в оглавление. От волнения, перескакивая через строку, никак не мог найти, что искал, — свои стихи.
— В разделе «Мелкие стихотворения» смотрите, — улыбнулся Измайлов.
И тогда Рылеев увидел: «Эпиграмма» К. Р — ва — страница 334, «Надпись к портрету одного старого воина» К. Р — ва — страница 335.
Он раскрыл журнал на этих страницах и, улыбаясь, смотрел на напечатанные стихи.
— Поздравляю с первым приобщением к печатному станку, — сказал Измайлов. — Лиха беда — начало.
— Позвольте и мне вас поздравить, — сказал невысокий господин в мешковатом сюртуке, которого Рылеев по заметил, входя в комнату. — Вы, как я понимаю, дебютант-автор, так примите пожелания успехов от дебютанта-издателя.
— Иван Михайлович Сниткин, магистр этико-политических наук, — представил Измайлов Рылееву господина в сюртуке. Тот поклонился. — Автор весьма любопытных сочинений на темы политической экономии и соиздатель журнала «Невский зритель».
— Очень приятно, рад с вами познакомиться, спасибо за добрые пожелания, — ответил Рылеев и, немного смутясь, добавил: — К сожалению, журнала вашего не имел случая видеть…
— «Невский зритель» действительно пока еще известен в обществе очень мало, мы начали издавать его с нынешнего года, и вышло всего два нумера. Но надеюсь, что при деятельной помощи сотрудников, которые столь же ревностно, как и мы, его издатели, желают быть полезными обществу в распространении знаний, наш журнал заслужит внимание и одобрение читающей публики.
— Каково направление вашего журнала?
— Мы поставили своей задачей дать читателю пищу как для сердца, то есть произведения изящной словесности, и в этом отделе приглашаю вас быть нашим сотрудником…
— Почту за честь.
— …так и для ума — статьи, исследования на исторические, политические и другие занимающие публику темы. Главным предметом раздела «История и политика» будет, например, изображение постепенного образования обществ, состояние гражданского устройства, просвещения и нравственности у знатнейших древних и новых народов. Конечно, по возможности будем касаться нынешней нашей злобы дня.
— Про нашу злобу дня пишется не на журнальных страницах, — усмехнулся Измайлов, — это предмет «карманной» — рукописной литературы. Правда, нынче «карманная» литература, пожалуй, даже более обширна, чем журнальная. Вы слышали, как об этом сказал Денис Васильевич Давыдов, сам немало постаравшийся на ниве «карманной» литературы?
— Нет.
— Он сказал: «Карманная слава, как карманные часы, может пуститься в обращение, миновав строгость казенных осмотрщиков. Запрещенный товар как запрещенный плод: цена его удваивается от запрещения».
— Однако многое из того, что ходит в рукописном виде, могло бы быть и напечатано, — заметил Сниткин, — и именно от запрещения его цена удваивается.
— Вы, Иван Михайлович, как неопытный издатель еще мало знаете нашу цензуру, — со вздохом заметил Измайлов, — она как та пуганая ворона, не то что куста, собственной тени боится. Кстати, сегодня я получил список новой эпиграммы Пушкина на Аракчеева. Послушайте:
Всей России притеснитель,
Губернаторов мучитель
И Совета он учитель,
А царю он — друг и брат.
Полон злобы, полон мести,
Без ума, без чувств, без чести,
Кто ж он? Преданный без лести,
< — > грошевой солдат.
Разве такое напечатают?
— Такое — нет, — сказал Сииткин, — но все затронутые здесь вопросы могут быть высказаны в более, так сказать, ученой форме.
— Нет уж, увольте, — замахал руками Измайлов. — Я дорожу своей головой, а критика Аракчеева, в какой бы форме она ни была высказана, все равно будет распознана, и тотчас воспоследует возмездие. Да и вы, Иван Михайлович, не рискнете напечатать на страницах своего «Невского зрителя», да и цензура не пропустит ничего подобного.
— Кабы удалось обойти цензуру, я бы рискнул.
— Вы, наверное, не имеете полного понятия о том, кто такой Аракчеев…
— Почему же, я знаю, что никто в России еще не достигал столь высокой степени силы и власти, как Аракчеев, что, не имея никакого высокого звания, кроме принятого им самим титла «верного царского слуги», он один, без всякой явной должности, вершит делами государства, что нет министерства или дела, которое не зависело бы от него, что нет места, куда бы не проникли его шпионы, что любые, имеющие смелость или глупость роптать на него, навечно исчезают в пустынях Сибири или в смрадных склепах крепостей. Так ведь говорит молва?
— Да, так, — сокрушенно кивнул головой Измайлов.
— Недавно один очевидец рассказывал мне о волнениях в Чугуевских военных поселениях и о жестоком подавлении их, — продолжал Сниткин. — Справедливость требований поселян — а дело разгорелось из-за лугов, которые отобрали у местных крестьян, обрекая их на голод, — была так убедительна, что даже священники тамошние благословляли своих духовных детей, решившихся бесстрашно выдержать мучительные наказания, и проклинали тех, кто обнаружил слабость. Против одного единственного полка были двинуты дивизионы пехоты, артиллерия. Крестьян-поселенцев принудили подчиниться, Аракчеев приказал всех ослушников пересечь. Давали от трех тысяч до двенадцати тысяч ударов шпицрутенами. Многих забили до смерти. Среди наказанных двадцать девять женщин. Когда я слышу о таких ужасах, причиной которых является этот временщик, то готов забыть об осторожности!
Рылеев протянул руки Сниткину и пылко произнес:
— Я счастлив, что познакомился с вами! Честное слово — счастлив!
Кондратий Федорович вернулся в Батово за полночь. В доме не спали. Светились огни. По комнатам ходили.
— Ну, наконец-то! — встретила его восклицанием Настасья Матвеевна. — А у нас уже все готово к отъезду. Мы с Наташей переволновались. Ведь завтра утром ехать назначено, а тебя все нет.
— Завтра и поедем. — Поцеловав мать, Рылеев сбросил шубу и, прижимая к груди номер журнала, быстро пошел в комнаты.
— Матушка! Наташенька! Смотрите, что я вам покажу. Смотрите на триста тридцать четвертой и триста тридцать пятой страницах!
Настасья Матвеевна взяла в руки журнал, раскрыла и передала Наташе.
— Не вижу без очков, взгляни-ка ты, что там на этих страницах. Матрена, свети барыне лучше!
Матрена поднесла свечу к самой книге.
Зашелестели переворачиваемые страницы.
— Вот! Эпиграмма. «Ты знаешь Фирса-чудака?..» И подпись буквенная — три буковки: большое «К», большое «Р» и после тире — маленькое «в».
— Твои стихи?
— Мои! Это я! Александр Ефимович сказал, что эти две эпиграммы для начала, а в следующем номере пойдет «Романс». Итак, начало положено.