Звезда надежды — страница 27 из 51

— Уважаемый Кондратий Федорович, надеюсь, у вас найдется что-либо из стихов или прозы для «Сына отечества». По четвергам у меня собираются литераторы, прошу пожаловать.

Греч кивнул и отошел.

— Нынче Греч неразговорчив, — шепнул Измайлов Рылееву. — Государь почему-то считает его причастным к семеновской истории, поэтому он озабочен придумыванием способа, как бы оправдаться в глазах государя.

Во все время, пока Рылеев разговаривал то с одним, то с другим, он чувствовал на себе взгляд тучного, с одутловатым лицом мужчины лет тридцати. Когда они встречались глазами, мужчина улыбался.

Толстяк подошел к Рылееву после всех:

— Фаддей Венедиктович Булгарин. Позвольте и мне выразить восхищение вашими смелыми стихами. Я сам пишу в сатирическом роде и даже, служа в армии, имел от этого большие неприятности.

— К сожалению, не читал ничего из ваших сочинений.

— Я — поляк и пишу по-польски.

— Стоя в Виленской губернии, я познакомился с польским языком.

— Так я дам вам мою сатиру «Путь к счастию», разговор поэта с богачом. Может быть, переведете ее на русский язык.

— Польщен вашим доверием, любезнейший Фаддей Венедиктович. Однако вы сами очень хорошо говорите по-русски.

— Неудивительно, я с младенчества воспитывался в России, в Первом кадетском корпусе, из которого выпущен в шестом году корнетом в Уланский его величества цесаревича полк.

— Так вы тот Булгарин, что был в корпусе! Я тоже кончал корпус, но в четырнадцатом.

— Значит, мы с тобой питомцы старого Бобра! Дай я тебя обниму, товарищ! — И Булгарин сжал Рылеева в неожиданно крепких объятьях. — К черту церемонии, нам ли, кадетам, считаться чинами и годами! Отныне я обижусь, если ты не будешь говорить мне «ты». Ах, черт, зовут к продолжению заседания! Поговорим после, ей-богу, я тебе смогу быть полезен, пока я тут верчусь, много кое-чего узнал. Вместе мы с тобой скорей пробьемся. Я слышал, тебя Греч приглашал, это очень хорошо, ты приглашением не манкируй: он, если обещал, напечатает. У него многие бывают, заведешь полезные знакомства.

8

До этого вечера Рылеев и не предполагал, что он встретит человека, чьи мысли и чувства оказались бы в такой степени одинаковы с его мыслями и чувствами. Более того, Федор Николаевич Глинка уже знал и обдумал многие вопросы и проблемы, которые, как понимал в ходе разговора Рылеев, неизбежно должны были бы встать перед ним в будущем. В рассуждениях Глинки Рылеев чувствовал убежденность и логику человека, ясно представляющего и свою цель, и путь, ведущий к ее достижению, и это захватывало, убеждало.

Глинка говорил энергично, увлекаясь, вскакивал с места, мелкими скорыми шагами ходил по комнате, взмахивая рукой, как будто рубил саблей. В кабинете на стене висела золотая наградная шпага с надписью «За храбрость» — память двенадцатого года. Глинка пользовался репутацией храброго офицера, а его военная биография была известна Рылееву по его «Письмам русского офицера» и другим сочинениям, и он представлял себе, что таким же энергичным, быстрым и напористым был Глинка и при Аустерлице, и в горящем Смоленске, и под ядрами Бородина, и при штурме Парижа.

Федор Николаевич был выпущен в армию из Первого кадетского корпуса в третьем году, поэтому общих воспоминаний о корпусе у них с Рылеевым, естественно, набралось не так уж много, но и тот и другой с благодарностью вспомнили корпус.

— Общественное воспитание, бесспорно, лучшее из всех видов воспитания, — говорил Глинка. — Оно уравнивает все состояния и приучает воспитанников к братскому союзу, что одно только впоследствии может стать истинной основой крепости общества. Ведь при домашнем воспитании как бывает: какой-нибудь княжеский или графский сын, привыкнув от молодых ногтей слышать беспрестанно, что все с поклонами называют его сиятельным, поневоле вообразит, что он в самом деле земное или, по крайней мере, комнатное солнце!.. Его лелеют няни и мамушки, за ним ухаживают слуги и дядьки, ему поблажает весь дом. Станет беситься — ему говорят: «Ваше сиятельство, не извольте резвиться!» Станет швырять, рассердясь, чем попало и в кого попало — ему говорят: «Ваше сиятельство, не извольте драться!» — и если б сиятельный повеса вздумал пырнуть кого ножом под самое сердце, то едва ли не с такою же снисходительностью сказали бы ему: «Ваше сиятельство, не извольте резать людей!» Напротив, в общественном воспитании все посторонние титулы, все причуды знатности исчезают, при всяком остается одно только звание человека. За худые поступки всем равно грозит наказание, и одни только добрые качества имеют право на награду.

Разговор коснулся стихотворения Глинки «К Пушкину», напечатанного в «Сыне отечества» уже после высылки Пушкина из Петербурга.

— Стихи старые, — пояснил Глинка, — и печатать их я не собирался, но нынче они пришлись ко времени.

— Очень ко времени! Ваши стихи — голос всей честной русской литературы! — воскликнул Рылеев. — А правда ли, что государь намеревался заточить Пушкина в Соловецкий монастырь?

— Да, правда. И знаете, кто подал эту мысль государю? Аракчеев. Пушкин, слава богу, догадался, откуда идет удар и отказался от эпиграммы на Аракчеева. Впрочем, и за ту эпиграмму карать его не следовало бы. Ведь если рассудить, то всякий, кто бы он ни был, проходя мимо дома, под углом которого тлеют угли, имеет право и даже должен, обязан закричать: «Берегитесь пожара!» И также всякий, увидя течь в корабле, имеет право воскликнуть: «Корабль там-то и там-то дал течь!» Эти простые сравнения можно применить ко многому. — Глинка замолк и после мгновенной паузы заговорил снова, глядя Рылееву в глаза: — Почему же любой человек, заметя беспорядок в обществе, не имеет такого же права говорить прямо и гласно, что видит его, и указывать на причину оного?

— Вы правы, конечно, человек должен обладать таким правом. Тем более поэт, который является гласом народа…

— Не только гласом, но также воспитателем нравов и просветителем, — подхватил Глинка. — Тут для литератора открывается обширное поле деятельности: во-первых, распространение своими сочинениями правил нравственности, во-вторых, Боепитание юношества, распространение познаний — три. Своими трудами литератор может обращать умы к полезным занятиям, особенно к познанию отечества, старается водворять истинное просвещение, его задача поддерживать в словесности истинно изящное и подвергать критике и осмеянию пустые и безнравственные сочинения, он старается изыскать средство изящным искусствам дать надлежащее направление, состоящее не в изнеживании чувств, но в укреплении, благородствовании и возвышении нравственного существа нашего.

— Я целиком согласен с вами, Федор Николаевич! Именно таких правил должен придерживаться современный российский поэт!


Русская литература представляла собой бурную реку.

Первоначально сравнение с рекой пришло Рылееву на ум под влиянием сатиры Батюшкова «Видение на берегах Леты»:

К реке подвинулись толпою,

Ныряли всячески в водах…

Но затем, чем больше он думал, тем больше смысла открывалось ему в этом сравнении.

«Что такое литература, как не река, в которую с разных концов обширной области стекаются речки и ручьи мыслей и чувств, источаемые родниками в неведомой, тайной глуши? — размышлял он. — Там, далеко, при рождении своем, они ведомы только двум-трем друзьям-соседям, а влившись в реку, присоединив свою лепту к общему потоку, выносят свои струи в большой мир и становятся всеобщим достоянием».

Если раньше Рылеев мог наблюдать за движением собственно литературы, то теперь перед его глазами развертывалась пестрая жизнь ее создателей. Они были не боги, а люди, а посему, как говорится, ничто человеческое не было им чуждо. Рылеев слышал и о героических подвигах (в Михайловском обществе нет-нет и вспоминали Радищева и Новико́ва), и о мелких, иногда даже постыдных поступках литераторов. Единый образ Поэта раздробился на множество конкретных людей.

Борьба мнений о путях литературы перемешивалась с борьбой самолюбий, большое с малым, величественное со смешным. Эпиграммы, сатиры, эпистолы, оды, трактаты в стихах и прозе отражали ход борьбы, как донесения и сводки отражают ход военных действий во время войны.

Некоторые литераторы создали себе славу и имя внутрилитературной борьбой. Александр Федорович Воейков — тонкогубый, желчный переводчик античных поэм, ученый филолог, получил известность только после того, как написал свой «Дом сумасшедших» и составил сатирический «Парнасский адрес-календарь, или Роспись чиновных особ, служащих при дворе Феба», в котором И. И. Дмитриев значился «действительным поэтом 1-го класса», Денис Давыдов — «генерал-адъютантом Аполлона при переписке Вакха с Венерой», граф Хвостов — «обер-дубина Феба в ранге провинциального секретаря» и так далее. Сатира Воейкова, в общем-то, верно намечала разделения литераторов на группы и внутреннюю иерархию в группах.

Разобравшись в расстановке сил, Рылеев примкнул к «лицеистам» — литераторам нового направления, окрепшим и сформировавшимся в борьбе с «Беседой русского слова» — кружком писателей, которые начали писать в прошлом веке, считали высшим достоинством литературы выспренние оды и тот искусственный, полный церковнославянизмов, далекий от разговорного, но казавшийся им возвышенным и истинно поэтическим язык, которым они писались в последние десятилетия XVIII века.

В «Невском зрителе» и в «Сыне отечества», издаваемым Гречем и Воейковым, Рылеев напечатал несколько старых лирических стихотворений, в «Отечественных записках» Свиньина — биографическую заметку о Михаиле Григорьевиче Бедраге, поводом для написания которой послужило письмо Дениса Давыдова, напечатанное в тех же «Отечественных записках», в котором тот, исправляя ошибку какой-то публикации, сообщал, что первым эскадроном Ахтырского гусарского полка командовал не он, а Бедрага, «высокой храбрости и дарований офицер».

Рылеев с радостью и энтузиазмом ринулся в новую для него жизнь литератора; интересы, заботы, взаимоотношения, существовавшие в кругу литераторов и имевшие собственные, специфические черты, как имеет свои специфические черты всякая корпорация — военных, ученых, светских людей, — казались ему и привлекательными, и полными важного значения.