Звезда по имени Алголь — страница 4 из 12

— Р-рукопись, — хмыкнул учитель. — Ну, братец, насмеши-и-ил!

Он приподнял за уголок верхний лист и с пафосом, точно со сцены, прочитал:

— «Рассказ»! Что ни слово — то и подарок! Ты бы уж, Веретёнкин, прямо с романа начинал, чего мелочиться! Глядишь, к окончанию школы собрание сочинений выпустил бы. А если говорить серьёзно, сколько раз ты, Веретёнкин, переписывал своё творение? Мне просто интересно знать.

— Три, — с надеждой в голосе ответил тот.

— Три-и, — с подчёркнутой грустью повторил Григорий Тимофеевич. — Три-и… А знаешь ли ты, Веретёнкин, что Гоголь — Николай Васильевич — переделывал свои рассказы до восьми раз. Хемингуэй… тридцать девять раз переписывал окончание романа «Прощай, оружие!». А Веретёнкин — три. Да тебе, Веретёнкин, и пятьдесят три не повредит! Но даже тогда не известно, получится ли что-либо стоящее. А ты уж с ходу — «Рукопись»! Рукопись, дружище, это когда она хранится веками.

Наконец он принялся читать. Веретёнкин почти не дыша следил за выражением его лица. Однако по лицу учителя ничего нельзя было понять.

Но вот он пробежал глазами последнюю страницу, распрямился и, ни слова не говоря, уставился в окно. Веретёнкин стоял ни жив ни мёртв, ожидая приговора.

— Вот что, мой драгоценный Веретёнкин, — с расстановкой произнёс учитель, поднимаясь из-за стола. — Что я тебе посоветую? Снеси-ка ты эту свою рукопись в «Костёр».

Веретёнкин остолбенел:

— В костёр?..

— Да-да, в «Костёр». Смело неси в «Костёр», — хладнокровно подтвердил учитель, направляясь к выходу.

— Григорий Тимофеевич…

— В «Костёр», голубчик, неси в «Костёр»! — донеслось уже из глубины коридора.

В школьном дворе пахло горьковатым дымком: дворничиха тётя Клава жгла опавшие листья.

Прислонясь спиной к шершавому стволу дерева, Веретёнкин глядел на дымную кучу с вырывающимися из неё редкими, как будто пыльными, язычками пламени. Когда листья разгорелись сильнее, он приблизился и остановился у огня в нерешительности.

«Бросить? Или не бросать? — мысленно спрашивал он, словно обращаясь к костру. — Я ведь так переживал над этим рассказом… Но Григорий Тимофеевич всё же лучше знает».

Костёр обдавал его едким, слезоточивым дымом и волнами жара, точно отгоняя от себя. Но Веретёнкин не уходил. Зажмурясь, он вдруг быстро наклонился и положил на самую вершину пылающего холма пачечку бумаги. Тотчас от неё повалил дым, белый по краям и горчично-жёлтый в середине. Края листов стали быстро чернеть, коробиться. Верхний лист шевельнулся и вспыхнул, свернувшись в трубочку. Вслед за ним свернулся и вспыхнул второй, третий… Охваченные пламенем страницы быстро скатывались, обугливались и рассыпались. Могло показаться, будто огонь перелистывает рукопись, будучи её последним читателем.

— Ты что там, Веретёнкин? — прокричала от соседнего костра дворничиха. — Никак дневник спалил? С двойками?

Веретёнкин повернулся и побрёл прочь.

ЛЕДОВОЕ ПОБОИЩЕ

Пятиклассники Петька, Ванька и Стёпка удрали с уроков. До завтрашнего дня, когда придётся объясняться с учителями, было ещё далеко и можно наслаждаться свободой в заснеженном парке.

— Играем в царя! — выкрикнул Петька, самый рослый из троих.

Снег хорошо лепился, и из него сделали трон. Кто в борьбе захватит трон — тот и царь. Почти всегда царём оказывался Петька, иногда Ванька, а Стёпка — ни разу. В конце концов трон развалился, и Петька с Ванькой соорудили новый, двойной, и оба стали царями.

— Я царь Пётр Первый! — провозгласил Петька.

— А я — Иван Грозный! — подхватил Ванька.

— А ты будешь Стенькой Разиным, бунтовщиком! — объявили они Стёпке. — Поднимай восстание и свергай нас!

Степан Разин поднял восстание и попытался свергнуть Ивана Грозного, но тот ухватился за Петра Первого, и двоих их не удавалось сдвинуть ни на сантиметр. Бунтовщик остановился, не зная, что делать дальше.

— Ну нападай же! — поощрял его Пётр Первый.

— Не хочу.

— Ну тогда мы тебя изловим, разбойника, и отсечём голову! — закричали самодержцы. В считанные минуты они поймали неуклюжего в пухлом пальто Разина и казнили — так хватили сумкой по шее, что развязавшаяся ушанка отлетела на несколько метров. Степан кое-как нахлобучил её, подхватил допотопный портфельчик и решительно зашагал прочь.

— Стёпка, погоди, — догнали его ребята. — Ну стой же! Вот псих.

— Слышь, Стёп. Ну хочешь, поиграем во что-нибудь другое? — миролюбиво предложил Петька. — О! Придумал! — обрадовался он. — Играем в Ледовое побоище!

Неподалёку находилась припорошенная снегом большая лужа, которая вполне могла сойти за озеро.

— Я Пётр Великий, а вы немецкие рыцари на конях! — крикнул Петька, выламывая в кустарнике палку-копьё.

— Не Пётр, а Алексей Невский, — неуверенно поправил Стёпка.

— Тогда лучше — Пётр Великий-Невский! — Разогнавшись, Петька проехал по крякнувшему от такой дерзости ледку.

— Эй, вы, чучелы! Нападайте! — потряс он оружием с другого берега.

Тевтонец Ванька взобрался на загривок коня Стёпки и ступил на лёд Чудского озера.

Лёд испустил ещё более изумлённый стон, затем прогнулся… и с печальным треском конь провалился по колено в тёмную болотистую воду.

— Ха-ха-а-а! — захохотал Невский (он же Пётр) и снова проскользил через озерцо, на ходу ткнув незадачливого рыцаря копьём в бок.

Конь вместе с всадником кое-как доковылял до берега. Но тут вновь вихрем налетел владимирский князь и чем-то похожим на булаву гулко огрел тевтонца по спине. Рыцарь, всхлипнув, кинулся вдогонку. Окрестности озера огласились ударами мечей, хрустом копий и стонами — прямо как в настоящем сражении.

Степан Разин (он же конь) ощупывал в это время свои грязные и мокрые, постепенно твердеющие штанины.

На другой день Петька явился в школу с перебинтованной рукой, Ванька — с подбитым глазом, а Стёпка — простуженно хлюпая носом и прихрамывая.

— Вы прямо как после побоища, — усмехнулся их виду вошедший в класс учитель истории. — А мы как раз разбирали вчера без вас эпоху Александра Невского и говорили о Ледовом побоище. Ну, значит, вам троим и отвечать.

ЖИВОПИСЦЫ

Когда мы с моим другом Барчиком — Серёжкой Барчаниновым — учились в пятом классе, мы соперничали между собой в умении рисовать. Серёжка лучше меня работал красками, по всем правилам (отец у него художник), и кисточки у него были замечательные — горностаевые, колонковые; и ещё имелись краски в тридцать шесть цветов и оттенков, восхитительно пахнувшие. Зато у меня точнее выходил карандашный рисунок. Предметы в моём изображении получались такими объёмными, что хотелось протянуть руку и потрогать их.

На уроках рисования учитель, бывало, демонстрировал наши рисунки всему классу, подробно разбирая достоинства и слабые стороны каждого.

— Главное же, — сказал он однажды, — в этих рисунках присутствует то, что мы называем чувством и без чего нет настоящего художника.

Иногда он пускал наши произведения по рядам, и все головы по очереди поворачивались к нам с Барчиком. Это были особенно волнующие минуты, потому что неизбежно рисунки добирались до Наташки. И Наташка тоже оглядывалась, как будто желая убедиться, что мы с Барчиком всё те же, живые и улыбающиеся, а не висим в солидных рамах где-нибудь на стене.

Когда нам задавали рисовать на вольную тему, я выбирал такой сюжет, какой мог бы, на мой взгляд, понравиться Наташке. Как-то раз я увидел у неё открытку-календарик с изображением грибов. Я стал рисовать грибы. В основном это были белые, как на том календарике. У меня они выглядывали из травы, иной раз с прилипшим к шляпке сухим листом, или лежали, срезанные, чуть повёрнутые изнанкой, с аппетитными овальными выемками, оставленными слизняками, или наполняли горкой плетёную корзину (тут уже были разные сорта).

Многие в классе просили меня нарисовать грибы для них, по заказу. И был счастливый день, когда и Наташка попросила сделать ей такую «грибную картинку».

Правда, не все признавали наши с Барчиком художественные достижения. Колька Оседловский, например, утверждал, что его рисунки не хуже наших, просто не всем дано понять абстрактное искусство. Но, если случалось, что урок рисования по какой-то причине отменяли, абстракционист Колька радовался, что можно ничего не делать, а мне весь школьный день казался пустым и скучным.

Но однажды всё переменилось. Нашего учителя рисования забрали на военные сборы. А вместо него появилась Елена Ивановна.

— Сегодня мы будем учиться рисовать лист клёна, — объявила она на первом своём уроке. И показала всему классу приколотый к бумаге, словно распятый, жёлто-бардовый кленовый лист.

Мы с Барчиком, как всегда, рьяно взялись за дело. Я изобразил лист лежащим на шляпке гриба, оставляющим на её краях замысловатую тень, с каплей росы в серёдке. Потом добавил паутинную нить и несколько хвоинок. Мой друг, я видел, рисовал лист, летящий в голубом воздухе, чуть свернувшийся, так что сразу чувствовалось, какой он сухой и лёгкий.

Учительница прошлась между рядами и собрала все рисунки в стопку. И унесла… Без всякого обсуждения. Но ещё больше все изумились, когда на следующем уроке она раздала работы и обнаружилось, что у Серёжки стоит «четыре», а у меня — «четыре с минусом»…

— Мы учимся изображать лист. Форму листа. А у вас какие-то фантазии, — сердито ответила Елена Ивановна на вопрос, за что снижены оценки.

Вслед за кленовым листом пошли бесконечные узоры. На каждом уроке — узор. С бумажкой-образцом в руке Елена Ивановна выводила узор мелом на доске, а весь класс срисовывал. Узоры эти напоминали мне ковры или завитушки обоев, а один был точь-в-точь как на этикетке маминого крема.

Я терпеть не мог узоры. Разве это живопись? И Барчик их недолюбливал. Но всё же мы старались. Серёжка не жалел красок. Я делал извивы линий такими причудливыми, что им позавидовал бы среднеазиатский минарет. И что? За первый же узор мы получили по «тройке».

— Надо рисовать, как на доске, — было сказано нам. — Всё у вас, не как у