— Много, много таких людей с живинкой, как Катериночкин, — продолжал Гребнев. — Надо во-время замечать их, поддерживать. Я недаром употребил выражение: «Вдруг появляется Катериночкин». Но надо, чтобы такие люди появлялись не «вдруг». Наше дело — заранее разглядеть, на что каждый человек, пусть и неприметный с первого взгляда, способен. Завод!.. Сколько он забот и радостей нам несет.
Фомичев все молчал, но внимательно слушал инженера. «Конечно, ему сейчас тяжело, — подумал Гребнев, продолжая говорить, словно и не замечая этого упорного молчания. — Надо помочь пережить ему эти трудные дни».
— Высокими мыслями живет народ — талантливый, самоотверженный, удивительно глубокий и разносторонний, — заговорил опять Гребнев. — И чем ближе стоишь к нашему народу, чем теснее с ним связан, тем больше дает это тебе радостей. Вот сейчас мы все обеспокоены. Чем? Ведь план мы выполняли! Да вот обязательство сорвали и… какая у нас тревога! О новой пятилетке беспокоятся. У всех забота — выполнить ее досрочно. Всенародная забота! Думаете, на заводе кто-нибудь сомневается в своих силах? Увидите, какие дела начнутся. Еще лучше мы узнаем всех наших людей. Они ведь в деле по-настоящему познаются. Надо только помочь им. Наш завод всегда высоко — всей стране было видно! — держал знамя соревнования. А я вас и на парткоме упрекал, что вы делами людей стали меньше интересоваться.
Он опять взглянул на Фомичева. Они уже спускались по каменистой дороге, и огни завода приближались к ним. Главный инженер шагал, держа сзади руки, прислушиваясь к словам Гребнева, но, казалось, мысли его были заняты чем-то другим. Лицо у него было хмурое.
— Мне потому-то и трудно сейчас, — произнес он первые слова. — Я понимаю, что не так повел себя. Признаюсь, — Фомичев даже остановился, — у меня как-то мысль мелькнула: не рановато ли меня выдвинули? Бывают ошибки. Предполагают в человеке способности, а их у него нет. Ведь не заменил я Сорокина.
— Это уж вы наговариваете на себя, Владимир Иванович, — весело возразил Гребнев. — Вот ведь какие мысли могут притти. Помню вас до войны боевым вожаком цеха. Не удивился, что на фронте стали полком командовать. Вернулись — смотрю: уверенный, твердый, решительный. Идет, и словно у него шпоры на ногах звенят. Словом, настоящий главный инженер. Нет, ваше выдвижение не случайно. Но хватит нам бродить. Пойдемте-ка пить чай к моей родственнице.
— К Марине Николаевне?
— Вот именно.
— Но уже поздно.
— Приглашен.
— Вы, но не я.
— Она будет рада обоим. Гостеприимная хозяйка.
Фомичеву не хотелось оставаться одному, и он пошел с Гребневым.
7
Дверь открыла сама Марина Николаевна. На ее черных волосах, уложенных валиком, блестели капельки воды. Вероятно, она только что умывалась.
— Миша! А я думала, что ты уж и не придешь, — сказала она.
Гребнев был здесь своим человеком.
— Здравствуйте, — неуверенно произнес Фомичев.
— Здравствуйте, — ответила Марина Николаевна, лукаво вглядываясь в лицо главного инженера. Все лицо ее осветилось улыбкой, и она весело, с каким-то добрым участием спросила: — Страшная была головомойка?
— Такой еще в жизни не было.
— Это вам на пользу, — шутливо заметила она. — Проходите.
Она ввела мужчин в комнату и остановилась, словно ожидая, что еще скажет главный инженер.
— Это он, — показал Фомичев на Гребнева, — затащил меня к вам в такой неурочный час. Гоните, если мы вам помешали.
— А вот не прогоню, да еще и чаем напою. А теперь поскучайте немного, пока я чай приготовлю, — и она исчезла из комнаты.
Фомичев оглядел комнату, подошел к этажерке. Он увидел портрет хозяйки комнаты. Вероятно, тогда ей было лет шестнадцать-семнадцать. Ее легко можно было узнать на фотографии: какой-то особо милый поворот головы, свойственный только ей, и то же лукавое выражение в глазах, которое он увидел минуту назад, когда она спрашивала его о «головомойке». Рядом стоял портрет молодого мужчины, очевидно, ее погибшего мужа.
Фомичев обернулся, услышав шаги Марины Николаевны.
— Вы у себя в парткоме так шумели, — сказала она, — даже у нас в лаборатории было слышно.
Они сели за стол.
Принимая из ее рук стакан с чаем, Фомичев рассмеялся.
— Никак не думал у вас чаевничать.
— Какой же вы злопамятный!
Фомичеву было, несмотря на все ее радушие, неловко. Он достал трубку, хотел закурить, но смутился, отложил ее в сторону и опять принялся за чай.
Марина Николаевна внимательно наблюдала за ним. Огонек вспыхнул в ее глазах, ей захотелось непременно смутить его, и она вдруг спросила:
— Вы не жалеете, что стали главным инженером?
— Марина! — воскликнул Гребнев.
— А что? — она резко повернулась к Гребневу и с вызовом сказала: — Он может и не отвечать.
— Жалею? — Фомичев пожал плечами; вопрос ему не понравился; шутит она, что ли? — Почему вы спросили об этом?
— Почему? — она смотрела на него. — Вы очень переменились с тех пор, как покинули свой цех, — сказала она серьезно, словно жалея его. — Были самым нетерпеливым и шумным начальником цеха. Я помню, какие вы скандалы диспетчерам закатывали. Раньше вас видели на спортплощадке, во Дворце культуры. Всегда вы были на людях. А теперь вас не слышно, не видно. На заводе я вас встречаю редко. Всегда вы куда-то торопитесь. А где вы проводите вечера, выходные дни?
— На заводе.
— Ах, как трогательно! Все время так и будете жить?
— Много работы. Вы ведь сами иногда до поздней ночи сидите в лаборатории, — напомнил он ей.
— Только иногда… А вы, вероятно, и книг теперь не читаете. Разве можно так обеднять жизнь?
— Каждому свое, — сухо сказал Фомичев, стараясь показать, что этот разговор ему неприятен.
Но Марину Николаевну, казалось, именно это и подзадоривало.
— Скажите: видели вы «Сказание о земле сибирской»?
— Нет.
— Я так и знала! — радостно воскликнула она. — Обкрадываете вы себя, Владимир Иванович. Наверное, самоотверженно решили: «Завод для меня все. Я обязан, — несколько торжественно и нараспев произнесла она, — ради него забыть все остальные человеческие радости».
— К чему этот разговор? — спросил Фомичев.
— Да вы не сердитесь… Или нет, сердитесь… Надо, чтобы вы сердились. Скажите честно: когда вы возвращались с войны, как представляли вы себе жизнь в мирных условиях?
— Примерно так, как она сложилась.
— Вы обедняете жизнь. — Она говорила серьезно и с упреком. — Я не люблю, когда говорят: мы живем во имя будущего. Да, это так. Но ведь мы и сейчас живем. Труд и наша собственная жизнь неразделимы. Почему же из всей жизни вы оставили себе только труд? Для кого же тогда пишутся книги, музыка, пьесы? Для кого существуют смены времен года?
Фомичев молчал. В новом свете открывался ему характер этой женщины.
— А я во время войны думала: живем трудно, по нескольку суток не выходим с завода. И вот придет День Победы! По-новому засияет солнце. В мире будет много радости. У всех будет светлое настроение. Я называла это светом мира.
— И они произошли, эти перемены?
— Произошли. Даже бо́льшие, чем я думала. В сорок пятом году у нас начали красить дома в поселке. За войну они потемнели, постарели. Знаете, так бывает с преждевременно состарившимися людьми. Тридцать лет, а все лицо в морщинах. Однажды иду и вижу: вся улица вдруг засверкала. Вот, подумала я, пришла эта великая перемена. Люди стали думать о красивых домах. Весь наш труд приобрел иное, высокое значение. Мы трудимся не только во имя будущего, но и свою жизнь устраиваем все лучше, украшаем ее радостями. Посмотрите, как все изменилось в нашем поселке. Заметили, сколько у нас теперь цветов, деревьев? Стали разводить фруктовые сады. Видели, какая прелесть — новые индивидуальные домики? А сколько люди теперь читают! Сколько бывает народа на спектаклях! И у всех появился вкус к жизни, жадность к работе. Вот это все вместе и есть наша жизнь. А главный инженер все свел к одному — к делам. Может, и сейчас жалеете, что даром у меня теряете драгоценное время?
— Марина! — опять воскликнул Гребнев.
Она отмахнулась от него.
— Пусть, пусть посердится. Мне хочется позлить его. Владимир Иванович, я пользуюсь правом хозяйки. Но серьезно… Разве можно жить так, как вы живете?
— Какая же это бедность? — спросил Фомичев. — Вот пойдут как следует дела на заводе, начну жить лучше и я. Пока не имею права на удовольствия. Не заслужил. А ведь вы мне что-то обещали… к понедельнику-вторнику, — напомнил он Марине Николаевне.
— У меня все готово. Жду вашего вызова.
— Тогда зайдите ко мне завтра, в двенадцать.
— Хорошо, — она покачала головой. — Видите, как дела занимают вас.
— Так и должно быть. Кстати, хотел поручить вам неотложное дело: займитесь отражательным цехом, помогите одному мастеру.
— Фирсову?
— Вы знаете решительно все.
— Я заведую центральной лабораторией, а до этого была диспетчером завода. А к Фирсову я и в гости захожу. Мне ли не знать его дел!
— Прекрасно! Вот и последите, какие у него потери в шлаке. Это — самое важное при форсированном ходе отражательной печи.
— Но я, коли не забыли, говорила вам, что собираюсь уезжать.
— Да, да, говорили… А если так, чего же вы беспокоитесь обо мне, о заводских делах? — с досадой сказал Фомичев. — Вам еще и собираться в дорогу надо. У вас свои заботы. А мы одни поволнуемся.
Она не сразу смогла перейти от нападения к обороне.
— Я привыкла доводить всякое дело до конца.
— Похвально. Но разве есть предел в заводской работе?
— Я его наметила.
— Он, очевидно, ограничен подбором материалов о том, как мы плохо работали. Это, конечно, нужно. Но это только полдела. И самая легкая половина дела. Попробуйте показать, как можно уничтожить существующее зло. Это труднее и требует больше времени. Очевидно, поэтому и Фирсов не может попасть в ваш «предел».
Гребнев с веселым оживлением наблюдал их словесный поединок.