ешь, и не ругать я собираюсь правила эти — тоже ведь вполне крепкая основа, чтобы не сломаться перед хозяевами… Самое страшное — сломаться, знать про себя, что слизняк… этого уже во всю жизнь не заглушишь: выпендривайся потом, вешай лапшу, воображай перед зеркалом — все равно жабой сидит: слизняк… и жена почует, и дети унюхают, и друзей запашок обдаст… В общем, и авторитетные эти правила для многих соломинка, чтобы выдержать, для того и предлагаются они… Но и в правилах тех яма непроглядная… Многие лезут без ума заправлять этой «правильной» жизнью и воображают себе одни сплошь удовольствия… чаек, уважение, страх, курева вволю… А подойдет такому авторитету к звонку поближе — тут-то на него и насядут… и кодекс под нос со статеечкой: либо второй срок, либо самая чернючья служба, перед который и я, слизняк, ангелом незапятнанным сияю… Вот этой минуткой проверяет себя тот, кто в авторитеты лезет, а своего скелета на самом деле и не имеет прочно?.. А если ему бы день пережить да ночь продержаться?.. тогда нечего лезть, притормози — от тебя ведь много чего зависит, если авторитетом стал: люди по твоей вине и твоему недомыслию могут слизью по стенкам здешним размазаться…
— Это ты про меня?
— Нет, теперь как раз не про тебя… Про Квадрата твоего. Ты думаешь, зачем он тебя подтянул вчера? Большинство ему надо было — вот ты это большинство и сделал против Саввы и против Максима.
— Тебе откуда известно все?
— Мне и вообще много чего известно… Ну, а про ваши вчерашние решения, думаю, все уже знают… может, не в тонкостях, но про решения — наверняка… Не одни же вы прикидывали, как после Павлухи быть. Его перерезанная глотка либо другим теперь маячить будет вечной угрозой, либо поможет псов от беспредела придержать… Много кто прикидывал, а слово вам, потому что — ваш Павлуха… Вот и получилось, что тобой Квадрат остальных пересилил. С Абрека спрашивать нечего, его куда поверни, туда он рванет… Ты обмозгуй без гоношбы, что вчера было… Возьмем для начала Савву: восхитительный дед и гнет всегда, чтобы «по совести», по максимуму гнет. Никаких уступок сволочам — только заставить признаться в палачестве, никаких разговоров с ними — палачей сначала убрать, а потом чтобы по совести начали руководство свое руководить… Ну, что тут скажешь? Взрыв безоглядный, без надежды — разве ж отступят псы?.. Зато совесть чиста, и… леший его знает — вдруг бы да отступили?.. времечко-то для них зыбкое… вдруг бы да подались?.. Теперь глянь на Максима… этот все пытается согласовать, чтобы и по уму, и по совести… Максим за переговоры, готов и договариваться и выговаривать, но наступательно договариваться… и к разуму взывать будет, и к страху, и к благоразумию — но долбить и долбить, чтобы отступились от беспредела… Вполне достойно… трудно, но достойно… трудно, но есть надежда, и не малая, особенно, если не одному, если — с поддержкой… Ну, а Квадрат, с большинством в тебя, чего достиг? Крохоборный сговор (да-да, не заводись, сговор, а не переговоры), чтобы глоточек себе отторговать, а беспредел пусть гуляет… Ларьки эти и свиданки, что ему обещал отрядник — пряником по губам… Весь твой Квадрат знаешь в чем? Авось сами испугаются, авось сами беспредел прекратят, авось пронесет — вот и весь Квадрат… И туда же — рулить…
— Не тебе судить.
— То есть, мол, я — не лучше?.. Это верно. Я тоже весь на вздерге живу: авось пронесет… авось другого схавают… не меня… Только я при этом рулить не лезу. Мыслишь кроликом — живи кроликом, не хватай власть. Кто где отступит на чуток — общий потолок, считай, на чуток тот же опустит надо всеми. А Квадрат твой не за себя только уступил, он всех отступить турнул — вот и прикидывай, насколько душней станет. Гнильцой он уже пошел… К звонку прислушивается. Я так полагаю: если человеком хочешь остаться и к звонку, что в хозяевой руке, ухо клонишь — слезай с рулевых…
Не так все это виделось Слепухину при вчерашнем чаепитии, и он начал спешно прокручивать тот разговор, вытягивая из него убедительные Квадратовы резоны.
— Ты же не понимаешь ничего… Залупись только сообща — таким прессом всех придавят… Максим твой на гвозди тянет.
— Ну-ну… Если без ума залупиться, точно — придавят… а вот если по уму… вдруг да нету у них такого пресса, на всех чтобы?..
— Не боись — найдется.
— Ну так пускай они пока не всех, а кого им надо, давят? как Павлуху?
— А ты бы сам попробовал, а? Тебе тут хорошо прикидывать: придавят? не придавят?.. Под крылом у опера только и вякать…
— Мне — хорошо…
Слепухин пожалел о сорвавшихся словах. Поздравил, называется… Но и он сам хорош: тоже мне — умник выискался!.. В его семейку Слепухин ведь не лезет… Нет, все равно нехорошо…
— Ладно, ты не сердись… Давай завяжем с базарами этими… Покажи лучше, чего строгаешь.
Алекс отложил натфилек, которым взял было что-то там выстругивать и, прикурив у Слепухина, примостился рядом.
— Знаешь, мне представлялось, что здешние псы уверены будто есть у меня мохнатая рука с поддержкой и от этого чуток мандражирят. А местный опер вчера что учудил? Приносит печать по техосмотру и приказывает: к утру ему такую же… Я на дыбы, мол, не умею, да и — уголовщина новая, ну, он мне и рассказал, кто я такой и куда он меня вывернет… Так что чихали она на все мохнатые руки, знают, что успеют концы упрятать и отмазаться от всего… Я тут еще газету в сортире прочитал старую: в пол-листа рожа этого американского индейца, которого вся наша страна от родной тюрьмы защищает, прямо ночей не спит никто, как бы Петиера этого вызволить… Так представляешь? — рожа в фотографию не влезает и волосья до плеч, наверное, разрешено им… и одежда вольнячья, и сообщает по телефону в Москву, что и дальше будет бесстрашно бороться… Меня за письмо, вольным переданное, в подвале сгноят… А еще петух этот индейско-американский картины в камере рисует и волнуется, что видит хуже прежнего… Ну? Краски, значит, ему дают. Рисовать ему, значит, разрешают, не тайком под шконкой малюет?.. времени, значит, тоже навалом… и вся наша страна за него испереживалась, подписи тысячами собирают… А до своих никому дела нету.
— Да ладно тебе — лапша все это… Печать-то выстрогал?..
— А куда ж я денусь? Вот она, родимая… Статья 196 — два года. Ладно, ты на денюху-то придешь?..
— Не получится… Беготни сегодня — выше крыши. Я постараюсь, — смягчил Слепухин, видя огорчение Алекса (теперь-то он полностью превратился в насупленного паренька из другой совсем, никогда несуществовавшей, приснившейся жизни)… — Я постараюсь, но если что не склеится — не сердись и дольше отбоя не жди. На всякий случай — поздравляю. Ну, и удачи тебе…
Маленькая голубятня уже довольно давно равномерно вздрагивала. Из компрессорной по голубым трубам и трубочкам нагнетался в тело промзоны необходимый для ее жизни воздух. Издали, из слепухинского цеха, доставал даже сюда лязг очнувшихся мастодонтов — здоровенных штампов, ящерно выстроившихся ровными рядами по сквозному цеху. Бронтозаврам этим, вывезенным, по-видимому, из Германии в порядке послевоенного мародерства, годочков вдвое больше, чем Слепухину. Как ни сбивали фирменные знаки по приказу хозяина, чтобы орлы, стало быть, не смущали и без того не слишком патриотичных зеков, как ни замазывали — все равно проступали цифры допотопных лет. (Охота же было солдатам-победителям мудохаться с этими многотонными ископаемыми?! А может, своего же брата и запрягли — тогдашних зеков?) Лязгают штампы, клацают тяжелыми челюстями, пережевывая вместе с металлом силы и жизни очумелого народца…
Приткнутая к высоченным опорам, дрожащая лихорадочно лесенка опускала Слепухина в громаду цеха, соседнего с тем, где клацали ящеры-штампы. В этом же — перемалывались две бригады, включая Квадратову, переплавлялись споренько полсотни жизней в игрушечки-вагончики для всяких бродяжно-строительных надобностей. Вообще-то, цех сильно сказано. Бетонные опоры держали высоко вверху крышу и зашиты были наспех с двух сторон разным матерьялом от бетонных же плит до хлипких досок, еще две стороны, два торца — зияли сквозными проемами, и от одного до другого сплошь были уставлены шестью вагончиками в разной степени недоделанности. В дальнем конце под рассыпающимися брызгами сварки прижималась к бетонному полу рельсовая основа будущего вагончика, дальше — он рос в высоту ребрами стен, дальше — стоял ребристый с крышей, потом в одном — ребра обтягивались жестяной кожей, еще один утолщал кожу прослойкой стекловаты и наготове стоял, доводимый лихорадочно глянцевой красотой: обои, электропроводка и последние штрихи грима… Вытолкнутый наружу вагон, выплюнутый в готовую продукцию, загораживал сколько мог цех от сквозного ветра. Этот тоже был очень даже недоделан, но, правда, в меньшей степени, чем ползущие к нему из глубины цеха.
Сверху хорошо просматривалась отлаженная возня на всех этапах судорожного рождения основной продукции (вот она, воплощенная мечта народа, всегда колотящегося между страхом — не добыть места в поезде и не пристроиться на койку в общежитии, — вагон-барак, ни езды тебе, ни жизни, зато при месте и на коечке…). Несколько человек, не мешая остальным, курили в затишке, кто-то из чертей и петухов околачивался у выходов, еще несколько (Слепухин этого не видел, но хорошо знал) что-то скребут и сгребают дальше от цеха… Не утихает ни на минуту, пузырясь и плескаясь, междуусобная ненависть загнанных сюда на созидательный труд, но перекрывается с верхом вполне сознательным отношением и к продукту труда, и к организаторам его. Поэтому и не разрушается такой вот порядок работы, и оказывается, что самые главные ее участники — именно те чертяки и петухи, что околачиваются вокруг, правда, благодарности они не дождутся и все самое грязное и тяжелое, связанное с уборкой и доставкой материалов сюда, сделают заодно и тоже без благодарностей. Однако стоит появиться кому-то из начальства, мелькнет только любой офицеришко, прапор или солдат — резкий свист сигналов мигом перебрасывает все цеха зоны во всплеск совсем иной суеты. Каждый начинает крутиться именно у того места, где начальство желает его видеть, никто уже не курит и не отогревается в закутках, темп возни возрастает, толкучка такая, будто сам Броун, предводитель движения частиц, витает над промзоной…