Звезда цесаревны. Борьба у престола — страница 17 из 73

Давно это было, тогда и сам мучитель, царь Пётр, был ещё младёшенек, и можно было надеяться, что он с летами одумается, поймёт, что насилием можно только убить и искалечить у людей тело, а изменить их душу да заставить ум работать в направлении, противном тому, что испокон века считалось на Руси добрым и святым, никакому человеку, как бы он ни был могуч и решителен, не дано.

Дух веет, где хочет, и препон ему ни в чём на земле нет.

Никому Ермилыч не доверил своего намерения непременно, во что бы то ни стало, повидать нового царя и поведать ему с глазу на глаз свои мысли. Даже такому испытанному другу и воспитаннику, как Ветлов, не сознался он в этом, и не потому, что сомневался в его скромности и в умении хранить доверенную тайну, а потому, что в первый раз в жизни на него напала трусость при мысли, что не удастся достичь желанной цели. Так ему хотелось видеть царя и сказать ему то, что у него было на душе, как хочется пить человеку, истомившемуся по долгому пути в степи под палящими солнечными лучами. Всё бы, кажется, отдал он, не задумываясь, за это счастье — не только остаток земной жизни, но и ту долю небесного блаженства, уготованного ему за вынесенные на земле муки для родины.

«Пошли мне, Господи, до него дойти и преклони ко мне его сердце, чтоб выслушал меня и чтоб принял мои слова! Ты всё можешь, Господи! Сделай для меня чудо. Ведь ты знаешь, что не за себя молюсь, а за всю православную Русь! Ты знаешь, что я хочу ему сказать то, чего он ни от кого не слышал, да и не услышит никогда!» — повторял он, опустившись на колени и не замечая, как летит время.

Очнулся он от своего восторженного забытья тогда только, когда солнце проникло в сарайчик из другой щели, много дальше и выше первой, а в дверь постучались.

— Что надо? — спросил он, поднимаясь с коленей.

— Обед у нас готов. Не хочешь ли с нами поесть? — раздался голос хозяйки.

— Обедать? Да разве уже так поздно? — удивился Ермилыч.

— Скоро полдень. Заспался ты, верно, с дороги-то. Я ждала-ждала да и подумала, не разбудить ли странничка. Поди чай, не для спанья ты к нам издалека прибрёл.

Он растворил дверь в залитый солнцем огород и попросил принести ему есть сюда.

Не хотелось ему разбивать мысли с незнакомым народом. Созревший в уме его план требовал внимательного размышления. Ещё дорогой, идучи сюда, решил он прожить в Питере не дворянином Бутягиным, постриженным в монашество, а Божьим странником Ермилычем, как в Лемешах. В таком виде всюду легче проникнуть. Что же касается старых знакомых, то, пожалуй, им лучше до поры до времени и не знать, что он здесь. Кто знает, что его здесь ждёт: придётся, может быть, и на церковных папертях с протянутой рукой стоять.

Хозяйка ушла за обедом, а Ермилыч, всё глубже и глубже погружаясь в сознание близости проклятого города, в котором им было пережито столько мук, совсем ушёл в прошлое...

Он видел себя маленьким ребёнком в деревенском доме подмосковного хутора, где жили его родители, на коленях молодой красивой женщины, которую он звал матушкой. Она с ним бегала и играла в густом саду под сенью деревьев, насаженных его дедами. Потом воображение унесло его на кладбище у старой деревянной церкви, к открытой могиле, в которую опустили её гроб. Он мог уже сознательно относиться к постигшему его несчастью, и ему было очень тяжело. С кладбища он перенёсся мыслями в Москву, к старику прадеду, деду своей матери, к которому отец его отвёз, уезжая на царскую службу куда-то далеко, в земли, завоёванные царём у шведов, где строилась крепость.

То было время начала лихорадочной деятельности молодого царя, всюду набиравшего себе приспешников, и в то время, как Фёдор рос у старого боярина, давно удалившегося от света и посвятившего себя наукам и воспитанию правнука, который изучал под его наблюдением латинский и греческий языки, Священное писание да историю государства Российского по древним рукописным хартиям да по преданиям, записанным мудрыми людьми, — отец его увлекался преобразовательными идеями царя и по целым месяцам забывал о существовании сына. Не то чтоб он его разлюбил, а просто недосуг было про него вспомнить: так закружился он в водовороте кипучей деятельности, обуявшей тогда всех, кто близко стоял к преобразователю России.

Старый прадед, предчувствуя приближение смерти и относясь прозорливо к происходившему в государстве, стал заботиться о пристройстве внука понадёжнее и побезопаснее. С этою целью он передал ему ещё при жизни довольно большое имение в Тверском воеводстве и нашёл ему невесту в знакомой семье. Девушка была красива, благонравна и умна. Фёдору она давно нравилась, и оставалось только получить благословение отца на брак.

Благословение это, без сомнения, получили бы, если бы, на беду, письмо Фёдора, посланное в строившуюся Петропавловскую крепость, где Бутягин занимал почётное место смотрителя над работами, не было получено в то время, когда царь, как это часто случалось, сидел у него на крылечке со своими приближёнными, Меншиковым и Ягужинским, покуривая трубочку и попивая пиво.

Завидев издали посланца с письмом, он спросил, кому письмо и откуда, а узнавши, что от родного сына хозяина дома, выругал последнего дураком за то, что он раньше не сказал ему, что у него есть сын.

— Сколько ему лет?

— Уж давно пора его женить, государь, — отвечал Бутягин, — ему двадцать шестой год пошёл.

— Что ж он у тебя делает? — продолжал свой допрос царь, который был в этот день в особенно хорошем расположении духа.

Продолжая вертеть в руках запечатанное крупною фамильною печатью письмо, Бутягин в кратких словах рассказал всё, что касалось Фёдора, не скрыв и надежду на хорошее наследство, заставившую его отдать сына после смерти жены на попечение старика.

Последствием этого рассказа было приказание царя немедленно выписать Фёдора на царскую службу.

— Тебе же, кстати, нужен помощник, вот и возьми его к себе, да и подучивай исподволь, чтоб заменил тебя, когда придёт старость, — решил царь.

Ослушаться царя Бутягину, разумеется, и в голову не пришло, хотя, ознакомившись с содержанием письма сына, он и посетовал на досадную случайность, заставившую посланца явиться к нему именно тогда, когда царь у него был в гостях. Приди он за несколько минут раньше или позже, совсем бы иначе повернулась судьба Фёдора, но делать было нечего, и он с тем же самым посланцем послал ему приказание немедленно к нему приехать.

Как было свято для отца желание царя, так для сына было свято приказание родителя, и он тотчас же пустился в путь, прощаясь и принимая благословение воспитавшего его старца с таким чувством, точно расстаётся с ним навсегда.

Неожиданное распоряжение отца смутило Фёдора Ермиловича невыразимо. До сих пор помнил он испуг, недоумение с примесью любопытства и почти радостного волнения, овладевшего всем его существом при внезапной и так мало ожидаемой перемене в его судьбе. Ему уже было двадцать пять лет, и он не мог относиться равнодушно к событиям, волновавшим тогда всю Россию, под напором следовавших одно за другим, без передышки, преобразований, вводимых царём с такой поспешностью и необдуманностью, что самые умные и просвещённые люди из тех, которых не менее его прельщали многие из зарубежных порядков, с недоумением покачивали головами, не предвидя ничего доброго из такой стремительности превратить в мгновение ока Россию в Европу. Многих из таких людей Фёдор Ермилович имел случай узнать в Москве, и сам он вырос в сознательной любви и преданности к старинным устоям, выработанным целыми поколениями русских людей в духе православия, тем не менее тянуло его познакомиться поближе с новыми веяниями, начинавшими заражать воздух не только на мужских половинах русских боярских домов, но и в женских теремах. Со дня на день любопытство, приправленное жутким страхом, заражало всё больше и больше людей, преимущественно из молодёжи. Сам царь был молод, безумно отважен и казался обаятельно прекрасен жаждущим сильных ощущений и разнообразия умам.

И жутко ему было и сладко в одно и то же время, когда, подъезжая к хорошенькому дому отца на берегу залива, Фёдор Ермилович пытался себе представить личность этого царя, о котором он слышал столько разноречивых и страстных толков и по желанию которого он покинул всё, что до сих пор составляло предмет его радостей и счастья, чтоб броситься очертя голову в новую, незнакомую жизнь.

Да, жизнь здесь оказалась совсем новой, ни в чём не похожей на ту, которую он вёл со дня рождения в Москве.

Там он был барин, ему прислуживало множество слуг, здесь он должен был повиноваться приказаниям других; там он занимался тем, что хорошо знал и любил, здесь пришлось учиться тому, о чём у него никогда и в мыслях не было и что не представляло и (он это чувствовал) никогда ни малейшего интереса для него представлять не будет. Там было тихо, мирно и спокойно, всё располагало к мечтательности и внутреннему созерцанию, здесь постоянно шумело море, и ему пришлось привыкать вставать и ложиться, работать и отдыхать под несмолкаемый шум его волн, под стук, визг инструментов, гомон и говор рабочих, воздвигавших мрачное строение, один вид которого навевал мысли о кровопролитных вражеских нападениях, о заточениях и казнях.

Строили тут же поблизости корабли, лодки и шлюпки, спускали их на воду, а на пожалованные, на радостях, царём деньги пили, орали песни, затевали ссоры и драки. Лезли с жалобами и с просьбами к смотрителю рабочие, и заходили в его уютный домик, построенный по плану, утверждённому царём, важные господа, которых царь привозил сюда, чтоб похвастаться перед ними работами, производимыми по заграничному образцу.

Тут было, как при столпотворении вавилонском, смешение языков: мастера отдавали приказания по-немецки, по-голландски, по-итальянски и всего реже по-русски, сам царь, когда Фёдор Ермилович в первый раз его увидел, вошёл в дом его отца в таком возбуждении от гнева на мастера, позволившего себе что-то такое изменить в плане, что он показался Фёдору пьяным: так растерянно блуждал он по сторонам обезумевшим взглядом, так всклочены были его густые кудрявые волосы и таким ломаным немецким, с примесью голландских слов, языком отдавал он свои гневные отрывистые приказания, пересыпая их ругательствами.