Звезда цесаревны. Борьба у престола — страница 32 из 73

— Как? Почему? Что он сказал? Расскажи мне всё, что ты знаешь. Я хочу знать!

Она оглянулась по сторонам, подозвала к себе ближе свою гофмейстерину и со сверкавшими любопытством глазами повторила:

— Всё, всё мне расскажи! Ты даже и представить себе не можешь, как мне нужно всё знать!

Случись всё это раньше, она, может быть, прибавила бы к этому, что накануне вечером её сердечный дружок Шубин уже сообщил ей, что Праксин не в деревне, а в тюрьме, и что ему грозит казнь за преступление высочайшей государственной важности, но Елисавета Петровна за последнее время с каждым днём набиралась всё больше и больше опыта и осторожности и многое теперь скрывала от ближайших своих друзей.

Мавра Егоровна, у которой раньше тоже были причины скрывать от неё то, что она знала про Праксина, передала ей глухие слухи, ходившие по городу про заключённых в Преображенском приказе и про ответы их на допросах с пристрастием, которыми их терзали в присутствии лиц, заинтересованных в том, чтобы узнать подробности заговора.

Но сообщников у Докукина не оказывалось, и приходилось арестовывать людей за то только, что они с ним встречались у общих знакомых и разговаривали с ним о предметах, не имеющих ни малейшего отношения к поданной им государю челобитной, в которой выставлялась в резких выражениях невинность Меншиковых в приписываемых им государственных преступлениях и обвинялись Долгоруковы в преступлениях, много тяжелейших. Царю представили к подписи распоряжение о высылке павшего временщика с семьёй в отдалённый сибирский городок Берёзов, с отнятием у несчастных последнего имущества, а затем снова принялись вымучивать у Докукина доказательства мнимого участия Праксина в заговоре в пользу Меншикова. И вот тут-то последний, точно раздосадованный на Докукина за то, что он отрицает всякое с ним сообщничество, высказал Долгоруковым столько горьких истин, что вряд ли оставят его после этого в живых.

— Он им сказал, что они умышленно вытравляют из сердца царя любовь к родине, останавливают развитие его разума, чтоб сделать его неспособным царствовать, растлевают его тело ранним возбуждением страстей, приучают его к пьянству, к опасному общению с женщинами, и всё это для того, чтоб при его неспособности к серьёзному труду править государством его именем...

— Он им всё это сказал прямо в глаза! — вскричала цесаревна, всплеснув руками.

— И это, и другое, много хуже этого. Говорят, что князь Алексей Григорьевич скрежетал зубами, его слушая, но тем не менее дал ему договорить до конца и не позволил князю Ивану его прерывать...

— Неужели тёзка всё это знает? Кто же ей это мог сказать?

— Ваше высочество изволит забывать про её мать. Пани Стишинская свой человек у Долгоруковых, и там от неё нет тайн. А может быть, ей всё это даже с умыслом рассказали, чтоб она повлияла на дочь... Недаром же Стишинская приходила третьего дня к дочери с предложением выпросить ей свидание с мужем.

— И что же тёзка?

— Наотрез отказалась.

— Умница! — вырвалось радостное восклицание у цесаревны.

— Я уж говорила вашему высочеству, что опасаться её нечего.

— Как ты думаешь, почему именно отказалась она от предложения матери? — продолжала любопытствовать цесаревна.

— Не могу вам этого сказать наверняка, но думаю, что на все её решения имеет большое влияние тот молодой человек, с которым и она, и муж её очень дружны. Он и раньше довольно часто её навещал, а теперь редкий день к ней не заходит...

— Ветлов? Его хорошо знает Шубин и очень его хвалит. Они близко сошлись во Владимире, где у этого Ветлова есть родственники... Уж не замешан ли и он в докукинском деле? — с испугом сообразила цесаревна. — Это было бы ужасно... Долгоруковы не упустят удобного случая сделать мне неприятность...

— Не беспокойтесь, ваше высочество. Первое время за Ветлова можно было опасаться благодаря его близкому знакомству с Праксиными, а также потому, что он и Докукина с ними познакомил, но он поступил очень умно: прямо и не дождавшись, чтоб его вытребовали, отправился к князю Алексею Григорьевичу, который его тотчас же принял и с час времени разговаривал с ним наедине — о чём, никому, кроме них двоих да, может быть, Лизаветы Касимовны, неизвестно, но с тех пор имя его из следственного дела вычеркнуто, это я знаю из достоверного источника. Надо так полагать, что не за одного себя ходил он говорить с князем, а также, и даже преимущественно, за Лизавету Касимовну. Она очень печалится и душевно скорбит, но никаких опасений у неё ни за себя, ни за сына нет.

— Но что же мог он сказать князю? Чем мог он его уверить в своей неприкосновенности к делу, по которому страдает Праксин? — продолжала свой допрос цесаревна, сильно заинтригованная услышанными подробностями.

Кто его знает! Может быть, князь по одному виду его догадался, почему он так предан семье Праксиных.

Какая же тому особенная причина?

Ваше высочество! Если б вы только его видели в присутствии Лизаветы Касимовны, то не спрашивали бы об этом...

— Они влюблены друг в друга? — с живостью спросила цесаревна.

— Он любит её без памяти. Что же её касается, то я уверена, что она этого и не подозревает... Да и сам-то он...

— Не может этого быть! Разве можно не видеть, не чувствовать, когда человек в тебя влюблён?

— Можно, ваше высочество, и сами вы никогда не узнаете про то, какое чувство вы внушаете многим...

Цесаревна покраснела, и смущённая улыбка заиграла на её красивых пурпуровых губах.

— Полно вздор говорить! Расскажи мне лучше про мою тёзку. Мужа-то своего она любит, что ли?

— Любит, ваше высочество.

— Значит, она страшно несчастна! Знать, что любимого человека мучают, что ему грозит казнь и что ничем не можешь ему помочь, — что может быть ужаснее этого! Мне кажется, что я ни за что бы не выдержала такой нравственной пытки... Боже мой, как она должна страдать! Боже мой! Бедная, бедная тёзка! — вскричала она со слезами.

Слова эти Мавра Егоровна должна была вспомнить несколько лет спустя, при обстоятельствах, благодаря которым катастрофа с Праксиным не могла не воскреснуть в её памяти. Уж не предчувствием ли того, что должно было её самое постигнуть, были вызваны слёзы сострадания к чужому горю, сверкнувшие в прекрасных глазах цесаревны?

— Ваше высочество, извольте успокоиться, — сказала Шувалова, тронутая чувствительностью своей госпожи, — мы переживаем такое время, что всего можно ждать, всяких напастей, и это каждому из нас. К постигшей их беде Праксина давно готовилась. Посмотрите, как она покорно, вполне полагаясь на волю Божию, переносит своё горе! Ветлов куда больше убивается за своего друга, чем она! Я уверена, что, когда они промеж себя говорят про Петра Филипповича, ей приходится его утешать, а не ему её.

— И ты говоришь, что она не только не любит этого Ветлова, но даже и не подозревает, что он в неё влюблён!

А каков он из себя? Может быть, так дурён, что смотреть на него не хочется?

— Напротив, ваше высочество, он очень собой хорош. А какой умный, начитанный, и, невзирая на молодость — она годом его старше, — нет человека, который бы его не уважал.

— Это ничего, что он годом её моложе, — продолжала высказывать вслух завертевшуюся в её уме мысль цесаревна. — Никак не могу я поверить, что она не подозревает о его любви. Если б ещё они редко виделись, но ты говоришь, что он у них, как свой, что он всегда останавливается у них, когда приезжает из деревни, что и теперь она всегда встречает его дома, когда приезжает навещать сына, как же это может быть, что он никогда ни единым словом, ни единым взглядом не выдал бы свою сердечную тайну? Какой он из себя? Ведь ты его видела?

— Сколько раз, ваше высочество, и видела его, и говорила с ним.

— Глаза у него голубые, как у Шубина? Он высокий, стройный? Бороду носит?

— У него очень приятное лицо, и бородка у него русая, а какого цвета глаза, этого я не заметила, знаю только, что они загораются любовным блеском, не только когда входит Лизавета Касимовна, но и в её отсутствие, когда заговорят про неё. Волосы у него кудрявые, а ростом он, кажется, будет немного пониже Шубина и худощавее его... Кажется, он придерживается старой веры, судя по степенной походке его да по тому, что другого платья, кроме русского, я на нём не видела. Во всяком случае он из старолюбцев, это можно заметить с первого взгляда на него.

— Да ведь и тёзка большая старолюбка и с таким отвращением носит французское платье, что оно на ней сидит, как монашеская ряса! — заметила со смехом цесаревна. — А ведь красавица и, как ни уродит себя, на многих производит впечатление... И она так-таки ни крошечки не догадывается, что самый к ним ближайший человек умирает от любви к ней? Изумления достойна такая слепота!

— Я вам больше скажу, ваше высочество. Мне часто кажется, что и сам он не подозревает, какое у него к ней чувство, и оскорбился бы до глубины души, если бы кто-нибудь ему это сказал... Они странные люди, таких у нас при дворе никогда не было, да и не будет. Они точно по ошибке к нам попали. Не раз мы с мужем об этом говорили. Он вначале-то относился к Праксиным подозрительно, ведь их на места поставил сам князь Александр Данилович...

А про Меншиковых ты что слышала? — прервала цесаревна.

Страда их только, можно сказать, теперь началась. Княгиню совсем больную потащили в ссылку; отняли у них всё, что может дать покой и удобство...

— Бедные! — вздохнула Елисавета Петровна. — И что же они?

— Князю надо только изумляться, как он изменился, и куда только девалась его гордыня и жестокосердие! Смирился перед Богом так, что узнать его нельзя. Ну а дети-то у него всегда были кроткие и простые, не то что долгоруковские, — прибавила она со злобой.

— Правда, правда, немного мы выиграли от перемены, — заметила цесаревна.

И, помолчав, она приказала послать сказать Шубину, что ждёт его, чтобы ехать в Александровское...

— Да ведь сегодня ваше высочество ждут у царя на вечеринку с приезжими певцами, — напомнила Мавра Егоровна.