Звезда цесаревны. Борьба у престола — страница 44 из 73

— Бога вы гневите, вот что! — продолжал ворчать Ветлов. — От счастья да от спокойной жизни разжирели и забываться стали. И чего только старцы ваши смотрят, не понимаю! Ваше дело какое? Жить себе припеваючи, работать да Бога благодарить, что никому до вас дела нет, что забыли про вас и про лес, в котором вы приют от людских невзгод нашли...

— Так, так, вполне правильно ты говоришь, Василич, — с глубоким вздохом вставил посланец.

— Времена таперича тяжкие, такого лихолетья на Руси давно не бывало, — продолжал, постепенно одушевляясь, Ветлов. — Был лютый царь Иван, был Пётр, настоящий бич Божий, много русский народ от обоих вынес мучительства и глумлений, но оба царями были, и чувствовалась их власть над Россией; оба были русскими царями, и при них нам чужие не страшны были; сами от них страдали, но за родину не боялись, знали, что они Россию не выдадут и честь русскую перед папистами, басурманами и всякими там иноверцами погаными отстоят, а теперь нет у нас царя настоящего, потому что того мальчика неразумного, которого на царство венчали, поколь он не вырастет и разума не наберётся, правителем считать нельзя, и завладели им люди злые и корыстные. Надо, значит, ждать, да Богу молиться о терпении, и народ тому же учить. Ничего больше не остаётся православному народу российскому делать...

— Вот ты, Василич, этому самому терпению наш народ и научи, он тебя послушает, как покойного Петра Филиппыча слушал. Ты и о нас позаботься, да и о себе, да и о вдове-то Петра Филиппыча с сыночком тоже, жалко ведь и всем нам будет, если, Боже храни, эти людишки у нас обоснуются да зачнут уж не как пришлецы, а как хозяева наш народ портить. Вон они теперь хутор Григорича торгуют, старик-то Григорич помер, остался один сын, и они этого парня подговаривают в польскую землю переехать с женой и там торговлей заняться. И ведь хорошую цену за хутор-то ему дают. Неспроста это, Василич.

— Злые люди никогда ничего спроста не делают, братец, злого человеком «простым» не похвалишь, — заметил со вздохом Ветлов. — Когда же ты в Москву пришёл и как к нам попал? — спросил он после небольшого молчания. — И зачем так таился? Оно правда, что мы здесь с опаской живём, от долгоруковских соглядатаев нашу цесаревну оберегаючи, но больше от бояр, простые люди к нам сюда свободный имеют вход, и мы со всеми здешними невозбранно знакомство водим.

— Я, Василич, от здешних-то и таился. Мне бы так обернуться здесь, чтоб никому на глаза не попадаться... Такое дело, — продолжал не без смущения Сашуркин. — Я вчерась, ещё днём, из сада к твоему дому пробрался и до тех пор под крыльцом притаившись сидел, пока вся усадьба не угомонилась и всё не стихло, тогда только осмелился из засады своей вылезти, чтоб в дверь постучаться...

— Как собаки тебя, татя ночного, не разорвали? — с улыбкой спросил Ветлов.

— Приятель мой у вас здесь, он от собак меня оберегал.

— Кто такой?

— Конюх Митряй Маслёнкин, из наших ведь он, из лесных.

— Вот кто! А мне и невдомёк. Как ему было не порадеть родному человечку, земляку! Уж если мы, лесники, да друг другу помогать в нужде не станем, не стоит тогда на свете жить... Чего же тебе ещё надо, окромя того дела, для которого тебя ко мне прислали? Говори, не бойся, ведь я тоже земляк и, в чём можно, помогу тебе.

Но парень продолжал конфузиться и мяться.

— Да уж не знаю, право, как и сказать, Иван Васильевич...

— Чего тут не знать? Языком скажи, как и всё прочее.

— Прочее-то всё по поручению стариков, а это моё, моя выдумка...

— И свою выдумку скажи, вместе мы её обмыслим, — настаивал Ветлов, не на шутку заинтересованный намерениями своего лесного знакомца, который стоял перед ним в великом смущении, опустив глаза в пол и почёсывая в густой кудрявой копне всклокоченных волос.

— Мне бы супругу покойного нашего Петра Филиппыча надо повидать... — проговорил он, наконец, с отчаянной решимостью, вскидывая на своего слушателя умоляющий взгляд больших серых глаз.

— Елизавету Касимовну? — с удивлением спросил Ветлов. — На что она тебе? Ты ведь её совсем не знаешь?

— Она ближайшая при цесаревне...

— Ну?

— А мне надо... Старики, как провожали меня, молвили так: постарайся беспременно хоша бы издали на нашу цесаревну поглядеть, чтоб было здесь у нас хоша бы одному из молодых сказать, что сам, своими глазами, видел дочь царя Петра, которую Меншиковы с Долгоруковыми престолом обошли, — выпалил он одним духом, набравшись наконец смелости.

— Что ж, эта мысль дельная, и старики наши правы: вы за неё стоите, вам надо её видеть. Поживи тут у нас ещё денёк. Я найду времечко тебя Елизавете Касимовне представить, а она уж знает, как тебе нашу цесаревну показать.

— Спасибо тебе, Василич, большое спасибо! — радостно вскричал наивный малый, с просиявшим от счастья лицом, отвешивая низкий поклон своему собеседнику. — Так я, значит, пойду теперь, пока ещё не рассветало...

— Куда ты пойдёшь?

— Туда же, откуда пришёл, под крыльцо...

— Оставайся здесь, глупыш. Прибраться тебе надо, отдохнуть, помыться... Другой одёжи у тебя нет с собой? — продолжал Ветлов, оглядывая с ног до головы Сашуркина.

— Как не быть! Есть. Суму свою я у Митряя оставил, мне бы с нею под крыльцо-то и не пролезть.

— Хорошо. Ступай сюда, — продолжал Ветлов, вводя своего гостя в соседнюю горницу, служившую складом для ненужных вещей, — никто тебя здесь, кроме Петруши, не увидит...

— Петруша не выдаст, он из наших...

— У меня тут никто тебя не выдаст. Ты — мой гость. Видишь тюк с коврами? Можешь их разостлать и на них прикорнуть. Когда будет нужно, мы тебя разбудим. Есть не хочешь ли?

— Спасибо, Иван Василич, весь вечер со скуки жевал пирог под лестницей, сыт-сытёшенек.

Устроив посланца в надёжном месте, Ветлов стал раздумывать о новостях, принесённых из леса. И чем больше думал он о том, что там происходит, тем больше убеждался, что старики правы: ему надо туда немедленно ехать.

Может быть, и вся смута-то там происходит потому, что давно там его не видели. Ведь после смерти Петра Филипповича к ним из московских никто не заглядывал, ну и ослабел народ без поддержки. Очень просто, и всему, что там происходит, волнению и смуте, главной причиной он. Разве Пётр Филиппович не поручал лесного народа его попечению вместе с женой и с родным сыном? И разве он не оставил ему живого примера, как надо о нём заботиться и поддерживать в нём православный дух, чтоб не угас? Как мог он так долго об этом забывать! Как мог с лёгким сердцем брать себе такой тяжкий грех на душу?!

Ничто не мешало ему предаваться размышлениям, вокруг него царила та предутренняя тишина, которая всегда овладевает землёй в последние минуты перед пробуждением людей и животных к вседневной жизни, с обычными её заботами и тяготами, как бы для того, чтоб придать всему живущему сил бороться с этими тяготами. Воспоминания длинной вереницей проходили перед его духовными очами, озаряя настоящее таким ярким светом, что в сиянии его виднелось будущее.

— Блюди народ наш лесной!

Слова эти так явственно прозвучали в его ушах, что он вздрогнул и порывисто сорвался со стула, на котором сидел перед столом, облокотившись и опустив голову на руки, чтоб оглянуться по сторонам. Но всё тут было, как всегда, и, кроме него в горнице, освещённой лампадкой, теплившейся перед образами, никого не было... кроме Бога, который везде и читает во всех сердцах. Раздавшиеся в ушах его слова были произнесены покойным Праксиным в тихую, как эта, снежную ночь, скоро год тому назад, и сегодня он в первый раз их вспоминает... Давно уж образ Праксина является в его воображении не иначе, как с Лизаветой, и для того только, чтоб напомнить ему, что его уже нет на свете и что место своё в сердце жены он уступает ему... Ну а теперь он думает про Лизавету только вскользь, чтоб сообразить, каким образом объяснить ей необходимость покинуть её надолго... Ещё с месяц тому назад это было бы легко, она тогда ещё не любила его так сильно, как теперь... с каждым днём сливаются они душою всё ближе и ближе, нет уж у них мысли, которой они бы не поделили друг с другом... Давно ли был он убеждён, что любить её больше, чем он её любит, невозможно, а теперь оказывается, что то, что он чувствовал к ней раньше, любовью нельзя назвать в сравнении с тем, что он чувствует к ней теперь. Тяжело будет расстаться. Но он даже на одно мгновение не останавливался на мысли не исполнить завет своего умершего друга и не повиноваться требованию лесных стариков. Между ними были такие, всё прошлое которых обязывало к повиновению им беспрекословно: так много выстрадали они за православие от гонителей святой веры и русских устоев... Недаром Пётр Филиппович был им предан всей душой и как вблизи, так и вдали жил и действовал в одном с ними духе и для одной общей с ними цели — сохранить в неприкосновенности, хотя бы в одном уголке России, то, чем создалась родина и чем жив в ней дух, и когда-нибудь, когда Господь укажет, доказать несчастным, сбившимся с истинного пути соотечественникам, что можно, оставаясь русскими и не изменяя православной вере, жить привольно и свободно, пользуясь иноземными изобретениями и открытиями, вводя их у себя, не поганясь сближением с иноверцами и иноземцами. Сам Ветлов был слишком молод, чтоб знать лично русских бояр, соблазнённых царём Петром в иноземщину, но недаром прожил он лет десять в постоянном общении с Праксиным, который сам пострадал от царя Петра, жил в тесной, могущественной и сильной среде, окружавшей царя и вместе с ним трудившейся над истреблением русского духа в России. Всех этих главнейших деятелей коротко знал Праксин и про всех про них так много рассказывал своему ученику, что последнему часто казалось, что и он тоже, не по рассказам только, а на собственных плечах вынес их иго, собственными глазами видел, как они постепенно извращались под натиском чуждых, насильно привитых их душе иноземных понятий, представлений, чувств и вкусов. Разве Толстой, Пётр Андреевич, мог бы быть так жесток к своим, к русским, если б не находился постоянно как в чаду от впечатлений, вынесенных из чужих краёв? Разве Меншиков превратился бы в дьявола честолюбия, алчности и жестокости, если б не погасил в себе веры в Бога и в святость русского народа? Теперь он, славу Богу, говорят, раскаялся и прозрел, но не всякому посылает Господь такую благодать, а только избранным своим... Вряд ли Долгоруков когда-нибудь прозреет... Остервенился человек в грехе и в жадности земных благ до умопомрачения, кроме зла, ничего от него не жди... Кто эти люди, которые пришли в лес смущать сокрывшихся там русских людей... может, подосланные отсюда или из Петербурга от Долгоруковых или от их присных... чтоб забрать всю Россию для них?.. Платят же им дань другие села и города через воевод и их ставленников, захотелось, может быть, и от обитателей леса вымучить выкуп за покой и свободу?..