Но когда все приготовления были сделаны, накануне дня, назначенного для отъезда, Шубин опять исчез, оставив цесаревне письмо, над которым она долго плакала, запершись в своей спальне, а затем приказала Ветловой распорядиться, чтоб певчие с Розумом немедленно уезжали прямо в Петербург, остановившись в Москве для того только, чтоб переменить лошадей.
— Чтоб их уж там не было, когда мы приедем, — объявила она. — И ты сама это должна объявить Розуму, я не хочу его видеть перед отъездом отсюда.
Лизавета Касимовна поняла, что это была жертва, приносимая Шубину вследствие его письма, и она отправилась исполнять поручение.
Розум и здесь тоже занимал помещение отдельно от товарищей, в одном из флигелей дворца, и Ветлова нашла его, углублённого в приготовления к отъезду. Выслушал он про новое распоряжение цесаревны очень спокойно, не выражая ни удивления, ни разочарования, и только спросил, почему именно ему это сообщают, ведь не он распоряжается царским поездом.
— Её высочеству, вероятно, было угодно вас предупредить, что вы поедете не с нею, как было условлено раньше, — отвечала Ветлова.
С каждым днём недоумевала она всё больше и больше, размышляя о характере этого юноши. Такого такта, осторожности, умения собою владеть и душевной твёрдости уж, конечно, никто из знавших его раньше от него не ожидал. Да и сам он вряд ли подозревал, какого рода душевные свойства в нём проявятся в новом положении, при близости той, о которой он мечтал в степях далёкой Украйны.
Явного фавора ему ещё не оказывали. Сама цесаревна ещё не подозревала, какое чувство влечёт её к безумно влюблённому в неё юноше и как будет сильно и прочно это чувство, а между тем ему уж удалось выделить себя от окружавшей его среды, как ему равных, так и низших и высших. Надменные вельможи, справедливо гордившиеся знатностью и древностью своего рода, образованием, богатством и заслугами перед отечеством, встречаясь с ним в апартаментах цесаревны, невольно задумывались перед таинственным юношей, сыном простого украинского казака, который с таким чистосердечным спокойствием выдерживал их пытливые взгляды, и недоумевали перед его самообладанием, сдержанностью и душевною твёрдостью. Нельзя было его упрекнуть ни в наглости, ни в робости, ни в хитрости: во всём он был какой-то особенный, и ни с какой стороны нельзя было к нему подойти поближе, чтоб его разгадать. Ни в ком не заискивая, никому не отказывал в услуге, но когда говорил «нет», то уж никто не мог заставить его сказать «да». И упорство это в нём было не вследствие самомнения, а просто потому, что в душе его было что-то такое, противиться чему он был не в силах. Терпению его не было границ, и можно было думать, что он мнит себя бессмертным: так стойко и, по-видимому, равнодушно относился он к задержкам и к отсрочкам в достижении намеченной цели. Никогда не задумывался он над последствиями внешних явлений, никогда не разбирал их влияния на его судьбу, наслаждаясь выпадавшими на его долю блаженными минутами и страдая от их отсутствия бессознательно, как бы под напором внешней невидимой таинственной силы, направлять которую в ту или в другую сторону ему даже и в голову не приходило.
Правда, что у него были причины беззаветно верить в помощь Провидения: жизнь его, без всякого с его стороны усилия, складывалась так, как он в самых дерзких своих мечтаниях никогда не осмеливался себе представить.
Цесаревна отправила вперёд своего нового любимца, чтоб успокоить старого и чтоб доказать ему, что чувства её к нему не изменились. Целый день пробыли они в Москве вдвоём, и Елизавета Касимовна этим воспользовалась, чтоб навестить свою приёмную мать в том монастыре, в котором она теперь жила.
Здесь, как всегда, узнала она много новостей и сплетён от отшельниц, которых приезжали навещать московские боярыни и боярышни, их ближние и дальние родственницы, и на этот раз новости были для неё пренеприятные: оказывалось, что по городу уже носились смутные слухи о заговоре в пользу цесаревны и уже упоминалось имя Шубина.
Принимать на веру эти сплетни, разумеется, нельзя было, мало ли что болталось в монастырях, однако слухи эти на этот раз так согласовались с её собственными опасениями, что оставаться к ним вполне равнодушной было трудно, и Ветлова вернулась во дворец в удручённом настроении.
Цесаревна уж отужинала вдвоём с Шубиным и удалилась с ним в маленькую гостиную, как бывало часто делывала раньше, до отъезда в Петербург, по воцарении Анны Иоанновны, и, когда Лизавета Касимовна про это узнала, она с облегчённым сердцем прошла к себе, чтоб отдохнуть, пока её не потребуют к госпоже.
Отъезд в Петербург был назначен на следующий день рано утром до света. Большой дорожный возок был уже вывезен из каретника во двор, где были конюшни, и люди укладывали в него сундуки и баулы при свете фонарей. Мавра Егоровна накануне уехала с частью свиты, чтоб приготовить всё к приезду цесаревны во дворце у Летнего сада. Цесаревну должны были сопровождать Шубин и Ветлова в возке, с двумя камер-лакеями в кибитке, прочая же свита, отправленная раньше, ждала её высочество на станциях, где она должна была останавливаться, чтоб кушать и отдыхать. Ночи были лунные, и предполагалось ими пользоваться, чтоб скорее доехать до места.
Когда Лизавета Касимовна вошла в свою комнату по возвращении из монастыря, ей подали письмо от мужа, и едва успела она его прочитать, едва успела узнать, что он не перестаёт по ней скучать и умоляет её дозволить ему к ней приехать, если она сама не может бросить свою службу при цесаревне и приехать хотя бы на время, чтоб взглянуть на новый дом, выстроенный для неё, на их сад и на всё их хозяйство, как прибежали ей доложить, что её высочество требует её к себе. Поспешно спрятав недочитанное письмо в баул с драгоценностями, стоявший у изголовья её кровати, Ветлова поспешила пройти в спальню своей госпожи, откуда выходил Шубин, который, завидев её издали, ускорил шаг, чтоб к ней подойти.
— Насилу-то дождался я вас, Лизавета Касимовна, — сказал он, подозрительно оглянувшись по сторонам и понижая почти до шёпота голос.
— Я не думала, что раньше ночи понадоблюсь цесаревне.
— Вы и ей и мне всегда нужны. Усердно прошу вас убедить её высочество дозволить мне не сопровождать её в Петербург, — продолжал он с несвойственным ему раздражением в голосе, заставившим Ветлову вспомнить про слышанное о его новой, пагубной, слабости. — Уверяю вас, что вы будете жалеть, если заставите меня ехать в этот ад! Я за себя не ручаюсь... мне надо пожить одному, успокоиться от всего пережитого и выстраданного в эти три месяца... Она не хочет этого понимать...
— Она вас любит...
— Знаю, что любит, но не настолько, чтоб войти в моё положение, чтоб понять, как мне нужно ей послужить, — перебил он свою собеседницу с возрастающим волнением. — Да что тут распространяться! Не могу я теперь отсюда уезжать, да и всё тут! И не могу ей сказать — почему... не скажу этого и вам, никому не скажу...
У Ветловой блеснула в голове, как ей показалось, счастливая мысль.
— Вот что вы сделайте, Алексей Яковлевич. Цесаревны не переупрямишь, и я ни за что не осмелюсь её просить, чтоб она отказалась от своего прожекта, а вы поезжайте с нами, поживите в Петербурге, потешьте её, а потом и возвращайтесь сюда...
У него гневно сверкнули глаза.
— Вы с ума сошли. Раньше как через неделю туда не доедешь, а мне надо... Я жду друзей из провинции к масленице, — прибавил он, опомнившись и подавив в себе раздражение, более спокойно.
— Что это за друзья, Алексей Яковлевич? Прежде у вас не было таких друзей, которых цесаревна бы не знала...
— Мало ли что прежде было! Прежде и при цесаревне не было такого хлопца, которого бы она так заласкивала, как этого... вы знаете, про кого я говорю! Так вы отказываетесь оказать мне услугу, о которой я прошу?
— Не могу, Алексей Яковлевич. Цесаревна и слушать меня не захочет, она пошлёт за вами и повторит вам то, что вы уж от неё слышали...
— Хорошо. Я теперь знаю, что мне остаётся делать.
С этими словами он направился большими шагами к двери, что вела в занимаемые им комнаты, а Ветлова пошла в другую, в уборную цесаревны, а оттуда в её спальню, где она застала свою госпожу прохаживавшейся большими шагами взад и вперёд по обширному покою.
— Что ты как долго не шла? Я Бог знает когда за тобою послала! — запальчиво вскричала она при появлении камер-юнгферы.
Ветлова отвечала, что, получив давно ожидаемое письмо от мужа, позволила себе дочитать его до конца, прежде чем идти на зов её высочества.
— Что же он тебе пишет? Скучает, верно, без тебя, уговаривает меня бросить и к нему ехать?.. Не слушай его, тёзка! Никогда ещё не была ты мне так нужна, как теперь! Никогда ещё не было мне так страшно, никогда не была я так безнадёжно несчастна и так беспомощна... так одинока! — вскричала она со слезами. — Ты получила письмо, и у меня тоже, пока ты была в монастыре, были вести... оттуда, из самого ада, от человека, который при немцах... Меня решено погубить... ждут только, чтоб я подала повод...
— Надо быть осторожнее и повода не подавать, ваше высочество.
— Тебе легко говорить!
От этих слов у Ветловой сердце залило горечью. Ей легко! Когда она лишена даже счастья видеть своего сына! Вот скоро год, как она не могла вырваться в имение под Москвой, где он живёт... у чужих!
— Посмотрела бы я, что бы ты сделала на моём месте! — продолжала между тем цесаревна. — Мне стоит только к кому-нибудь привязаться, чтоб на этого человека поднялось гонение... Что я должна была сегодня выслушать от Шубина! Он никак не хочет примириться с тем, что меня опять отсунули от престола, он всех моих приверженцев обвиняет в бездействии, чуть не в измене... он с отчаянья пить начал... Да, да, он мне сам сознался в этом... Да я и без его признания давно об этом догадывалась. С ним не знаешь, как и говорить, совсем очумел с горя! Целый день объясняла я ему, что оставаться здесь без меня ему немыслимо, что этим непременно воспользуются, чтоб его погубить, чуть не на коленях умоляла я его, чтоб он сжалился надо мною, не усиливал моих бедствий... ведь я люблю его, я жить без него не могу, один только он и поддерживает во мне силу бороться с врагами, терпеть и ждать... а чего — и сама уж теперь не знаю!