— Ей немного полегчало, и она заснула, успокойтесь и идите к себе, вас могут тут увидеть, — сказала Ветлова, взяв его руку и ласково пожимая её. — Не приходите больше сюда, лучше ко мне, через меня всё узнаете, и пусть это останется тайной, что вы здесь провели всю сегодняшнюю ночь, поняли?
Она говорила с материнскою нежностью, как с ребёнком, как говорила бы она с сыном в подобном случае, и, невзирая на осаждавшие её мрачные мысли, ей было отрадно видеть, что голос её действует на него успокоительно. Наклонив голову, он беспрекословно за нею последовал до конца коридора, где им надо было расстаться: ей идти направо, а ему налево, но тут, как бы очнувшись от забытья, он остановил её просьбой ему сказать, что ей удалось узнать про Шубина. Где его держат? Что ему грозит? Неужели нет надежды на спасение?
— Ничего ещё не знаю, приходите ко мне вечерком, и я вам сообщу всё, что нам удастся узнать.
Но ответ этот его не удовлетворил, и он продолжал держать её руку в своей и смотреть на неё полным страстной мольбы взглядом.
— Скажите, неужели я ничего не могу для неё сделать? — произнёс он задыхающимся от волнения шёпотом.
— Ничего, голубчик, мы с вами ничем ей не можем помочь, — печально возразила она, — всё зависит от злодея, который преследует её и тех, кого она любит... но ведь без воли Божией и он ничего не может сделать. Как были близки к торжеству Меншиковы и Долгоруковы, однако всё вышло не так, как они хотели, а как захотел Господь...
XV
Наступила масленица, любимый русский зимний праздник, с ясными морозными днями и томными лунными ночами. Мчались по всем русским городам и деревням резвые тройки, подгоняемые весёлым свистом бича и звонкими песнями, по длинным улицам и по необозримым полям снежных пустынь, ныряя из сугроба в сугроб, с жизнерадостной, разрумяненной морозом молодёжью, до самозабвения опьянённой быстротою езды, вином, любовным жаром, потребностью забыть на время все невзгоды и хоть несколько дней пожить грешною, беззаботною жизнью перед наступлением длинных, томительных недель молитвы и поста.
А во всех церквах уже шла покаянная служба, и добрые христиане, со вздохом отворачиваясь от соблазна, степенною поступью проходили в храмы, не оборачиваясь к мчавшимся мимо них с громким гиканьем и звонким смехом широким саням, непрерывной вереницей обгонявшим друг друга.
И сливался мрачный перезвон колоколов домов молитвы с греховными бесовскими ликованиями.
В монастыре Саввы преподобного, что близ города Звенигорода, отошла вечерня. Наступил вечер. Братия расходилась по своим кельям, чтоб отдохнуть и прибраться перед ужином, а брат привратник уже запер тяжёлым замком ворота, когда всё ближе и ближе раздававшийся звон колокольчика заставил его прислушаться и с недоумением спросить себя:
— Кого это нам Господь посылает в такую позднюю пору?
К воротам подъехала поставленная на полозья и обитая снаружи рогожей просторная кибитка, запряжённая тройкой добрых коней; с козел слез одетый в тёплый тулуп кучер и постучался кнутовищем в ворота.
Отодвинув заслонку у слюдяного окошечка, прорубленного в воротах, привратник высунул из него своё поросшее бородой лицо с надвинутой на лоб порыжевшей скуфейкой и спросил:
— Кто вы такие? Зачем вас к нам принёс Господь?
— Свои. К отцу Фёдору приятели, из леса.
— Иван Васильевич? — продолжал свой допрос привратник.
— Я самый и есть, — взволнованным голосом объявил приезжий, выскакивая из кибитки и подбегая к воротам.
Большую медвежью шубу он сбросил в кибитке и остался в коротком меховом кафтане на лисьем меху, с бобровым воротником и опушкой, с бобровой шапкой на тёмных густых кудрях. Вслед за ним, не торопясь, вылез его спутник, высокий, худой и совсем седой старик, в длинном меховом охабне и в меховой, с наушниками, шапке.
Ворота растворились, и навстречу приезжим высыпали из келий обитатели монастыря, молодые послушники, в одних рясах и с непокрытыми головами, а за ними степенные монахи, заинтригованные появлением в неурочный час неожиданных гостей.
Живо разнеслось по всей обители известие, что приехал Иван Васильевич Ветлов навестить отца Фёдора. Ветлова здесь хорошо знали, и он был здесь таким же своим человеком, каким был и покойный его друг Праксин. Его тотчас же повели по тропинке, протоптанной в сугробах, к белевшему напротив храма корпусу, в котором была келья Фёдора Ермилыча, а спутников его, кучера и Грицка, — в трапезную, где предложили им раздеться, отдохнуть и поужинать, прежде чем лечь спать в отведённых для них пустых кельях.
Попечение о повозке и лошадях взяла на себя монастырская прислуга, и, прислуживая гостям, угощая их ужином, монахи ждали рассказов о причине, заставившей их покинуть в такую пору хозяйство, чтоб явиться в Москву. До распутицы оставалось времени немного, и раньше весны нечего было и думать возвращаться восвояси, а все эти люди слишком хорошо знали деревенскую жизнь, чтоб не понимать, как необходим хозяйский глаз при весенних разливах, когда надо готовиться к севу. Чтоб таким важным делом пренебречь, должны были быть весьма важные причины. Но и всегда несловоохотливый Грицко на все расспросы молчал угрюмее обыкновенного, а молодой малый, справлявший должность кучера, на всё отзывался незнанием.
А тем временем Ветлов, оставшись наедине с Фёдором Ермилычем, не дожидаясь его расспросов, повалился ему в ноги и, рыдая, объявил, что он — несчастнейший человек на свете: жена его арестована по шубинскому делу.
— Господи Боже мой! Да когда же это могло случиться? Не дальше как третьего дня я от неё имел вести... От кого ты об этом узнал? — вне себя от испуга и горести, спросил старик.
— Сегодня ночью, — начал своё печальное повествование Ветлов. — Узнал я об этом совершенно случайно, чудом, можно сказать. Выехали мы в Москву по её вызову. С нарочным прислала она мне письмо со всеми подробностями о беде, случившейся с Шубиным, об отчаянии цесаревны, и что она собирается в Александровское, не будучи дольше в силах жить в одном городе с погубителями её сердечного друга. И велика была, должно быть, её печаль, когда Лизавете невмочь стало одной с ней оставаться, и решилась меня выписать на помощь себе и на совет! Тотчас же я собрался, конечно; увязался за мной и наш старик, прознавши про здешнее горе: Лизавету он любит, как родную дочь, и нельзя было его не взять, пешком бы ушёл, кабы я ему отказал. Поехали, и такой нам Господь благополучный путь послал, что на десятый день въехали в белокаменную, сегодня утром, значит. Оставил я своих спутников с кибиткой и лошадьми на постоялом дворе, а сам побежал во дворец, чтоб узнать, где цесаревна со своими близкими. Вошёл я во двор, подхожу к тому крыльцу, что ведёт на половину придворных женщин, радуюсь, может быть, сейчас мою дорогую жену увижу, и вдруг вместо неё бежит ко мне одна из её прислужниц, вся в слезах, и рассказывает, что этой ночью, когда мы, значит, подъезжали к городу и остановились, чтоб дать передохнуть лошадям на постоялом дворе, верстах в десяти от Москвы, Лизавету отвезли под стражей в темницу... Что тут со мною было — слов нет передать! С час времени бродил по городу как помешанный, ничего не вижу, не слышу, не понимаю, иду, сам не знаю куда, кричу, сам не знаю что... Как очутился я на том дворе, где своих оставил, как они меня усадили в кибитку и сюда повезли, хоть убейте, сказать не могу. Дорогой немножко очухался, а как полились слёзы из глаз, и совсем вошёл в разум и первым долгом поблагодарил Господа, что надоумил старика меня к вам увезти...
— Он знает, что и мне твоя Лизавета всё равно что родная, — с глубоким вздохом заметил Ермилыч. — Хороший старик, я рад, что ты его с собой привёз. И никого ты больше в Москве не видал?
— Кого же видеть, когда я был как бы в безумии! Надо дивиться, что я этот удар пережил, что у меня сердце не разорвалось от горя!
— Тебе смерти желать нельзя, ты ей пуще прежнего теперь нужен.
— Да что мне делать-то? Куда бежать? Кого молить о помощи?.. Ничего сам не могу придумать, уж я думал, думал, перебирал, перебирал в уме всех, кого знаю, — ни на ком не могу остановиться... Если она арестована по приказанию нового нашего антихриста Бирона, у кого найти против него уем? Если уж Шубина цесаревна спасти не могла!.. Посоветуй, ради самого Бога, поддержи ты меня! На тебя одна надежда! Совсем я ослаб от отчаяния, в одной только смерти вижу исход... пусть и меня куда-нибудь заключат, пусть мучают и меня с нею, пусть наши обе головы палач отрубит, буду об этом нашего злодея просить как о милости... Как Пётр Филиппович просил Долгорукова перед казнью, чтоб только не пала его невинная кровь на голову его жены и ребёнка, так и я буду просить, чтоб взяли мою жизнь за её... я им опаснее, чем она. Я с отчаяния на всё пойду... мне жалеть нечего... пусть они скорее меня убьют... чтоб я их не убил! — вскричал он с возрастающим отчаянием.
— Вспомни Бога, Иван! — строго вымолвил Ермилыч.
— Бог... Бог от нас отступился, — прошептал, низко опуская голову, молодой человек.
— Не греши! Никогда, может быть, он не был от тебя так близко, как в эти скорбные минуты, — продолжал Ермилыч, всё выше и твёрже возвышая голос, по мере того как раскаяние, проникая в сердце его слушателя, вырывалось глухими рыданиями из наболевшей груди.
— Помоги! — чуть слышно проговорил он, закрыв лицо руками.
— Ты прежде всего сердечную твою тревогу уйми да от злых побуждений очисти сердце, тогда нас Господь вразумит на борьбу с врагами. Молись, предай себя и её на волю Божию, моли его направить твою волю, войти в твою душу...
Долго говорил Ермилыч в том же духе, и мало-помалу под влиянием его слов и его тёплой живой веры Ветлов успокоился, и мысли его прояснились. Тогда собеседник заговорил с ним другим тоном.
— Хорошо, что Господь надоумил тебя, или, лучше сказать, Грицка, привезти тебя к нам, да ещё под вечер, когда у нас цельная ночь на размышление да на совещание с человеком, кото