ты хочешь сказать, — продолжала она, взглянув на Праксину и читая упрек в ее глазах, — что дети его не виноваты, что они родились в роскоши, другой жизни раньше не знали и что Марья готовилась сделаться царицей. Да, да, все это так, но разве я-то в чем-нибудь виновата, чтоб выносить то, что меня заставляют выносить? Разве я не родилась царскою дочерью от самодержавного русского царя, наследовавшего престол от предков? Они так подлы, что упрекают меня в том, что я родилась до брака, но ведь от царя же, не от человека подлого происхождения, как Меншиков! А мать моя была дважды венчана на царство… И все они это знают, и царенок, как ни притупили ему разум умышленно, чтоб дольше за него управлять государством, это знает, вот почему боится меня. Они ему вдолбили в голову, что меня народ любит, что у меня много приверженцев и что я имею несравненно больше прав на престол, чем он… и теперь он так меня ненавидит и опасается, что, не задумываясь, подпишет какой угодно приговор против меня, хотя бы смертный… Но, прежде чем меня убить, они меня так истерзают, что я и смерти буду рада как избавлению… они отнимут у меня всех, всех, кого я люблю и без кого мне жизнь будет невыносимой пыткой, они у меня отнимут моего дружка, тебя, Мавру… И я не в силах буду вас защитить, удержать вас при себе! Бегите от меня, спасайтесь, пока еще не поздно! Никого они из милых мне не пощадят, никого! Толстых до смерти замучили в монастырской тюрьме… сын уже умер, не выдержал мук… Дивьера, Бутурлина, Писарева, Нарышкина — всех, всех они продолжают мучить и преследовать из-за меня… Сегодня сам старик, как узнал о смерти молодого Толстого, первым долгом спросил: «А отец? Неужто еще жив?» — и уже сегодня, наверно, будет туда послан приказ еще строже его содержать, перевести из монастырской кельи в подземелье, лишить его пищи и тепла… Того человека, которого так любил мой отец, что все ему спускал за ум, за сметливость и преданность! О, уходите вы все от меня, ради самого Бога! Довольно жертв! Не хочу! Нет у меня больше надежды воздать вам за все, что вы из-за меня терпите, все пропало, сама хожу среди расставленных кругом меня тенет, как птица, намеченная охотниками: куда ни повернешься — всюду опасность, всюду беда неминучая! А ты еще хочешь, чтоб я за Меншиковых хлопотала! Для самой себя, для вас ничего не могу сделать, о!..
Голос ее снова прервался в рыданиях.
— Ничего нам не надо, ваше высочество, кроме счастья умереть за вас, за дочь нашего царя, и никогда мы вас не покинем, пока нас силой от вас не оторвут, чтоб вести на казнь, — вымолвила Лизавета таким твердым голосом, что решимость ее благотворно подействовала на рыдавшую цесаревну, которая крепко прижала ее к своей груди. — Извольте успокоиться, ваше высочество, — продолжала Праксина, с трудом сдерживая волнение. — Бог вас не оставит. На него надо полагаться, а не на людей. Люди, при всем желании, ничего без его помощи не могут сделать… И судьба их, без различия звания и рождения, в его пресвятых руках.
— Вот для Бога-то я и не хочу вас губить! Ты, может быть, думаешь, что я давным-давно не думаю, как мне устроить Шубина покойнее, чтобы он мог безбедно и безопасно прожить свою жизнь вдали от меня? Ошибаешься, — продолжала она, постепенно успокаиваясь и устремляя взгляд на свою собеседницу, которая давно уж спустилась с кровати на колени, чтоб в более почтительном положении продолжать интимный разговор, которым ее удостаивали, — я уж решила отдать ему Александровское и, чтоб окончательно спасти его от преследований, заставить его жениться…
— Ни за что он на это не согласится, ваше высочество! Не оскорбляйте его мыслью, что он мог бы такой страшной ценой купить себе жизнь и спокойствие! Я вас тоже не покину, — прибавила она порывисто, под напором проснувшихся с новой силой чувств любви и преданности в ее растроганном сердце.
— И ты думаешь, что Ветлов тебе это позволит? — со счастливой улыбкой, протягивая ей руку, спросила цесаревна.
— Если б я могла подозревать в нем другие чувства, чем те, что у меня, разве я согласилась бы сделаться его невестой? Если ему тяжело здесь оставаться, пусть уезжает в деревню; я к нему приеду, когда моя обожаемая цесаревна будет на престоле, — вымолвила она, покрывая слезами и поцелуями протянутую ей руку.
— А если этого никогда не будет?
— Тогда я до самой смерти при вас останусь, вот и все.
Цесаревна нагнулась к ней, приподняла ее голову и крепко поцеловала ее в губы.
— Я меньшего от тебя не ждала, тезка, но все-таки ты так меня утешила, что мне теперь и дышится легче, и сил и терпения на борьбу прибавилось, — проговорила она с чувством, — и уверенности, что с такими друзьями, как те, которыми наградил меня Господь, мне не погибнуть!
— Вот так-то лучше, ваше высочество! Им только то и нужно, чтоб вас в уныние привести, и поддаваться им отнюдь не следует! Бороться надо до последнего издыхания с врагами, а не уступать им. Да ведь я вам и не верила, когда вы на себя наговаривали с досады да с обиды, я знала, что моя цесаревна не способна впасть в отчаяние, сложить оружие, когда она еще так молода, сильна и обаятельна, что с каждым днем число преданных ей людей будет увеличиваться, а у Долгоруковых врагов будет все больше и больше. Мало ли что может случиться, ваше высочество! Ведь всем миром управляет Господь, и воля его ото всех сокрыта.
— Правда, тезка. Я ведь тебе высказала только дурное, только то, чем нестерпимо болело у меня сердце, а было и хорошее… Недаром Долгоруков так подозрительно и злобно отнесся к французскому посланнику: у него было предчувствие, что оказанное мне отменное внимание не есть простая случайность, и вот почему во время менуэта, на который я выбрала представителя французского короля в кавалеры, он приказал своим клевретам вертеться возле нас, чтоб подслушивать наш разговор…
— Вы, надеюсь, были осторожны, ваше высочество? — не вытерпела, чтоб не спросить, Лизавета.
— Не беспокойся, я уж не та глупая девчонка, какой была два года тому назад, когда дала себя обойти Меншикову. Я устроила так, чтоб узнать то, что мои кавалер имел мне передать, в такую минуту, когда никто нас подслушать не мог.
— Как же вы это сделали?
— Очень просто: я предложила посланнику проводить меня до кареты и уехала в то время, когда все окружали царя с его невестой. Посланник мне сказал, что он имеет очень много конфиденциального мне передать от имени своего короля, но сделает это тогда, когда нельзя будет меня скомпрометировать, а теперь ограничится уверением короля в его исключительной ко мне дружбе и преданности. Вот, понимаешь теперь? Надо этого француза залучить к нам в Александровское, чтоб узнать остальное, и я уверена, что Ветлов найдет средство это устроить. Поговори с ним об этом при свидании, и чем скорее, тем лучше. Мы завтра же вернемся домой, мне здесь больше делать нечего, и, если царь поинтересуется, почему я так скоро покинула Москву и в самый разгар празднеств по случаю его обручения, я скажу, что он так мало мне оказывал внимания, что я не желаю дольше беспокоить его моим присутствием. И как мне будет приятно ему это сказать, тезка! — прибавила она уже совсем весело и с обычною легкомысленною беззаботностью.
X
Наступил новый, 1730 год.
Москва веселилась вовсю. Дня не проходило без нового празднества, без новых выдумок. Изобретательны были Долгоруковы на развлечения царя. Никогда еще не было в России такого молодого, беззаботного и жизнерадостного двора. Со смертью великой княжны Натальи Алексеевны последнее облачко разума и совести рассеялось на горизонте окружавшей мальчика-государя атмосферы, никто уж больше не напоминал ему ни о чем неприятном: ни об обязанностях перед народом, ни о необходимости приобретать знания для управления государством и беречь здоровье свое и силы на предстоящий ему тяжелый и трудный подвиг служения родине в качестве ее главы и представителя — ничего подобного никто ему не говорил, а изощрялись только наперебой заглушить в душе его те зачатки добра, которые он проявлял раньше, когда систематическая порча его умственных и душевных способностей не достигла намеченной цели; воспитать из него безвольного кретина, ни на что доброе не способного, да сделаться ему настолько необходимыми, чтоб он чувствовал себя без Долгоруковых вполне растерянным и беспомощным.
И этого достигли: своей воли, своих мыслей и даже вкусов у него больше не было, на все смотрел он их глазами, и, к ужасу немногих русских людей, еще не изгнанных из дворца, сама невеста, тщеславная красавица с умным, властным взглядом и хитрыми губами, с каждым днем овладевала все сильнее и сильнее всем его существом; он так ее боялся, что в ее присутствии окончательно терял всякое самообладание и не только говорил, но и думал только то, что она хотела.
— Колдуны, чистые колдуны, — говорили про Долгоруковых жители Москвы и окрестностей, крестясь дрожавшими руками, чтоб отогнать лукавого, не перестававшего в это страшное время нашептывать им опасные мысли.
По увеличивавшимся с каждым днем предосторожностям против скрытых врагов, принимаемым временщиками, можно было догадаться о том, как мало чувствовал себя царь в безопасности среди русского народа, а исчезавшие почти каждый день люди разного звания и состояния из числа сторонников цесаревны и неосторожных хулителей самозваного правителя государства служили красноречивым подтверждением этих догадок.
Казалось, что одна только забота о безопасности своей и своих занимала правителя. Все государственные дела были в еще худшем застое, чем при Меншиковых, а о заседаниях членов Верховного тайного совета все забыли и вспоминать, точно никогда их и не бывало.
Хорошо, что на окраинах бодрствовали и не щадили жизни для родины такие молодцы из русских людей, как Иван Максимыч Шувалов на финляндской границе, граф Головин, князь Урусов и другие в Остзейском крае, Панин и гетман Апостол с малороссийскими казаками на границе Польши и Ливонии, а Бутурлин охранял Россию от кочевья в то время, как генерал Тараканов зорко наблюдал за турками, калмыками и донскими казаками на Дону. Оскудей Русская земля честными людьми, не роди она таких героев, быть бы ей расхищенной на клочки многочисленными и вековечными своими врагами — немцами, поляками и басурманами.