Звезда цесаревны — страница 65 из 72

— Не страдать нельзя, но при этом надо и действовать, и быть мужчиной и русским человеком, — прервал его Ермилыч, поднимаясь с места, чтоб приказать позвать приказного, про которого он говорил Ветлову.

Явился высокий худой человек, средних лет, в нанковом подряснике и в скуфейке, с очками в медной оправе на длинном, тонком носу, поверх которых смотрели острые, живые глаза. Ему изложили дело и спросили, что он советует предпринять.

— Вам, без сомнения, было бы теперь всего желательнее повидаться с вашей супругой? — спросил он, вскидывая пытливый взгляд на Ветлова.

— А разве это можно? — с живостью вскричал Иван Васильевич.

— Попытаться всегда можно. Водил же я вашу супругу на свидание с Шубиным. И большую они при этом силу воли и самообладания проявили, — продолжал он. — Я, признаться, раньше ждал на нее гонения, ведь им известно, что благодаря ей цесаревна ни в чем им не уступила, и вот только теперь вздумали злобу свою на ней срывать. Без наговора тут не обошлось, — прибавил он.

— Кто же мог на нее наговорить? Никому она не сделала зла и так осторожна, что никто не может похвастаться, что лишнее слово от нее услышал. Даже мне, законному своему супругу, не высказывает она ничего лишнего, — заметил Ветлов. — А уж особливо про цесаревну!

На это новый его знакомый — звали его Захаром Карповичем — только плечами пожал и объявил, обращаясь к хозяину кельи, что слушал у них вечерню звенигородский обыватель, у которого сестра монахиней в женском Александровском монастыре, и что он от нее узнал новость.

— Цесаревна гостей стала принимать. Вчера приезжал из Москвы один из певчих ее и дольше часу в ее келье просидел.

Ермилыч переглянулся с Ветловым.

— Писаный красавец и с таким изрядным голосом, что весь монастырь привел в восхищение, — продолжал между тем Захар Карпович. — Однако игуменья вниманием к нему цесаревны смутилась и совет со старицами держала: доносить об этом по начальству или обойти молчанием?

— И что же решили старицы? — спросил Ермилыч.

— Решили пренебречь и не доносить, чтоб не разгневать свою именитую гостью. Ведь им чем дольше она у них поживет, тем выгоднее.

— А не слыхать, чтоб пожелала пострижение принять?

— Нет. Первое время поговаривала, что мир ей не мил без сердечного дружка, с отчаяния в монашеское платье оделась, ни одной службы не пропускала и никого до себя из мирских не допускала, ну а в последнее время видать, что затворничество начинает уж ей прискучивать, рясу сняла, прогуливается по монастырскому саду, поет… пока еще все больше божественное, но уж по всему видать, что скоро и мирскую песенку затянет. Нет, монахиней ей не быть, и вот увидите, что и в монастыре нашим святым матерям ее долго не удержать.

— А как того певчего, которого она к себе принимала третьего дня, звать? — осведомился Бутягин.

— Говорили мне, да я запамятовал.

— Не Розумом ли?

— Кажется, что так его называли, точно не помню. Голос у него богатейший: говорят, что издалека съезжались его слушать, когда он осенью в Александровской дворцовой церкви пел. Он — из украинцев. В монастырь-то он с прочими мирянами к обедне пришел, и, как увидела его цесаревна, приказала ему сказать, чтоб после службы он к ней в келью зашел… А про вашу супругу я вам скажу, сударь, — продолжал он, обращаясь к Ветлову, — что допустили ее до Шубина по соизволению начальства. Надеялись, верно, что он будет просить ее высочество над мучениями его сжалиться и согласиться на условия его мучителя, а вышло наоборот: по возвращении вашей супруги в Петербург цесаревна пуще прежнего заупрямилась и объявила, что скорее примет смерть от палача, чем недостойным браком с иноземцем свое имя царской дочери обесчестит. Заговорили тогда, будто сам Шубин через госпожу Ветлову заклинал ее так поступить, да потом смолкли, вот теперь оказывается, что в молве той была правда, если, как вы изволили сказать, супругу вашу арестовали…

— Всю жизнь буду считать вас своим благодетелем, если вы мне доставите с нею свидание! — вскричал Ветлов, складывая, как на молитву, руки перед этим человеком, за несколько минут перед тем совсем ему чужим, а теперь казавшимся ему ближе всех остальных людей на свете.

— Постараюсь, сударь мой, оказать вам эту услугу… последнюю в миру и по мирскому делу. Опоздай вы сюда пожаловать на недельку, вы бы уж меня здесь не застали, — возразил бывший приказный, — с благословения отца Федора, иду в Соловецкую обитель провести в молитве и покаянии остаток дней. Много на мне грехов, сударь мой. Целых тридцать лет прожил я в самом, так сказать, пекле земного ада. Каких только ужасов, каких мучений не был я свидетелем! И вот тут-то познал я Бога, как он, всемилостивый, проявляет себя тем, которые, познав его и на милость его уповаючи, в мучениях кончают жизнь. Приведут человека — зверь зверем от злобы и отчаяния, а пошлет ему Господь свою благодать, в ангела обернется, о мирском перестает помышлять и своей просветленной, очищенной душой к Отцу своему небесному стремится. Точно завеса спадает у него с глаз, видит одно небесное, и ничего ему не надо на земле, не жалко и не страшно. Нельзя, сударь, после таких чудес в бесчувствии пребывать, — прибавил он со вздохом.

— Ведь и сама цесаревна находилась в большой опасности, — сказал Ермилыч, — особенно когда стало известно, что уступок от нее нельзя ждать. На совете-то нечестивых решено было ее в дальнем монастыре постричь, а друзья ее, про это прознавши, убедили ее уехать в обитель и пребывать там до поры до времени, пока не выяснится вопрос о заступничестве за нее иностранных держав. Бояре Воронцовы за нее хлопотали перед английским двором, а Шуваловы и другие — перед французским. Что им удалось сделать, чего добиться, неизвестно в точности, а только недели три после того, как она поселилась в монастыре, императрица прислала у нее спросить, не угодно ли ей перевезти в Александровское капеллу из петербургского ее дворца. С предложением этим к ней прислали ее духовника, и уж тут в монастыре должны были догадаться, что не навсегда она в нем поселилась. А потом эти слухи смолкли, и опять стали толковать о ее пострижении. Все это я от Лизаветы Касимовны знаю, она меня без вестей не оставляла, а уж теперь нам не от кого узнавать про то, что там у них делается.

— Теперь нам надо ее высвободить из заточения, — заметил Захар Карпович.

— О! Если б нам это удалось. Я ее так далеко упрячу, что никто нас не найдет! — вскричал Ветлов. — Когда мы с вами поедем в Москву? — обратился он к приказному. — Хоть бы скорее!

— Я там буду завтра до свету, а вы извольте здесь меня дожидаться: вы мне своим присутствием только руки свяжете, а Грицка вашего я, с вашего позволения, возьму с собою, он мне там понадобится, — возразил Захар Карпович, поднимаясь с места и подходя под благословение Ермилыча.

— Вы уж познакомились с нашим Грицком?

— Я был в трапезной, когда ваших слуг туда монахи ввели, и уж по одному тому, как он молчал на все их расспросы, понял, что это за драгоценный человек. Со мной-то он разговорился, когда я его к себе зазвал, и могу вас заверить, сударь, что он жизни не пожалеет для вашей супруги: так беззаветно он ее любит и предан ей.

— А когда тебя назад ждать? — спросил Ермилыч, сжалившись над растерянностью Ветлова.

— Этого я сказать вам не могу: такое дело, что, может быть, в час справлю, а может, из-за него придется и недельку походить по Москве.

— А если случится так, что вам не удастся ничего для него сделать, — сказал Ермилыч, кивая на Ветлова, — тогда уж мы пустим в ход последнее средство, о котором заранее не стоит и говорить.

— Тогда видно будет, — подхватил Захар Карпович, — ведь и мы тоже недаром тридцать лет в Преображенском приказе служили: кое с кем там сдружились, и все там ходы и выходы нам известны, везде добрые люди есть, и пока у человека голова на плечах, отчаиваться не для чего.

Он вышел из кельи, и Бутягин с Ветловым долго молчали, прислушиваясь к его шагам по гулкому коридору, к стуку затворявшейся за ним тяжелой двери, а затем они смотрели ему вслед из окошка, выходившего на залитый лунным светом монастырский двор, пока он не скрылся за корпусом, тянувшимся вдоль высокой стены, с противоположной стороны обители.

— Молись Богу, Василич. Ему все возможно, и не оставит он тебя в скорби, когда ты на него полагаешься, — сказал Ермилыч, поднимаясь с места, чтоб приготовить постель своему молодому приятелю в соседней горенке, служившей ему для склада вещей и книг.

Целую неделю оставались они без вестей, и можно себе представить, как долго тянулось время и какого труда стоило Бутягину поддерживать бодрость в душе своего гостя. Наконец, явился посланец от Захара Карповича с просьбой вооружиться терпением: дело налаживается, но не так скоро, как он надеялся. Надо еще с недельку повременить. Лизавета Касимовна, слава Богу, здорова и не унывает. Ей известно, что муж от нее близко, и она просит его не терять надежды в милосердие Божие.

Вот все, что было написано в письме, привезенном крестьянином из Звенигорода от неизвестного ему человека, который, узнав, что ему надо везти в монастырь солому, просил его передать письмо отцу Федору.

— Не воспользоваться ли нам этой неделей, чтоб съездить в Александровское? — предложил Ермилыч Ивану Васильевичу, который впал в такое волнение от полученных вестей, что не знал, радоваться ли ему или печалиться. — Может, добьемся там языка, кто знает!

С радостью согласился на это Ветлов, и на другой день они уж были в Москве, перед самой обедней, которую отслушали в Успенском соборе, а оттуда прошли пешком к цесаревниному дворцу, где им сказали, что Мавра Егоровна все в Александровском и оттуда не приезжала, что и певчие туда отправились и что о Лизавете Касимовне нет ни слуху ни духу. Первое время вся оставшаяся во дворце прислуга дрожала от мысли, что и за нее примутся после допроса любимой камер-фрау цесаревны, но до сих пор никого не трогали, и люди стали мало-помалу успокаиваться. Должно быть, вся беда кончится на этот раз гибелью одной только Лизаветы Касимовны. Очень ее было жалко, ее во дворце все любили, но своя рубашка ближе к телу, и приближенным цесаревны пришлось навидаться таких страхов с тех пор, как делами государства правит Бирон, что они уже привыкли к напастям, и те, которых судьба миловала, не находили в себе сил сокрушаться о погибших. А погибшими можно было считать всех замешанных в так называемое шубинское дело, самое страшное из всех предыдущих дел после долгоруковского. Ни один