– Это правда.
– Я уверен, что он избивал Стеллу. Послушай, ты ведь сказала, что я могу доделать запеканку? Я хочу как следует посыпать ее сыром, чтобы образовалась золотистая корочка.
– Не забудь сливки, мускатный орех и молоко, – сказала Сюзон, охотно меняя тему разговора.
– Можешь доверять мне, – ответил Том. Он натирал мускатный орех на терке аккуратно и ловко, стараясь не порезать пальцы.
«Откуда он все это умеет? – подумала Сюзон. – Дети – удивительные существа. Особенно в таком возрасте, как сейчас Том. Потом, когда становятся подростками, они делаются тупые, как бараны. Упрямые. Грязные. Недалекие, тяжелые. Мычат, когда ими пытаются управлять. Лупить их надо. Вот этого-то Андре и не хватало. Хорошей порки, вот чего. И материнской любви. Все, что она недодала сыну: внимание, нежность, ласку, – все превратилось в желчь. Маленький Раймон был не лучше. Его надо было взять за рога, чтобы заставить сделать операцию. Она очень хорошо это помнит. Фернанда ей рассказывала. «Чем больше мы тянем, тем больше риск, что он станет бесплодным, а он упирается, не хочет. Его яички слишком высоко, они греются в животе, и это их стерилизует». В пятнадцать лет его практически силой уложили на операционный стол. Его оперировал отец доктора Дюре. У них профессия врача в семье переходит от отца к сыну!» Папаша Дюре объявил Фернанде: 99,9 % риска, что у ее сына никогда не будет детей, нужно оперировать его как можно скорее. Фернанда тревожилась и переживала. Она боялась, что люди будут насмехаться над ее мальчиком.
Внезапно она решилась поговорить с Сюзон. На следующий день она уже раскаялась и рада была бы забрать назад свои откровения, но было уже поздно. Сюзон тогда поняла, что не стоит выслушивать людей, которые хотят излить тебе душу. Отношения потом портятся даже больше, чем когда поссоришься. В первый момент ей польстило, что ее выбрали в наперсницы, она даже подумала, что они с Фернандой подружатся, но та внезапно стала враждебной и чужой. Было неприятно, это точно. И точно еще, что Стелла с большой вероятностью не была дочерью Рэя Валенти.
Это портило картину, которую создал для всех Рэй после рождения Стеллы: он постоянно демонстрировал всем малышку, словно свидетельство его мужественности: «А вот смотрите, какая прелесть, и нос у нее мой, и глазки мои, и подбородок», а в конце концов добрался и до щелки внизу живота! Он изображал Саму Честность с девчонкой под мышкой, хлопал кнутом по опилкам манежа… Его теперь было не остановить.
Точно было еще и то, что маленький Том отнюдь не был дураком.
– Ты закончил?
Том кивнул.
– Ну ладно, можешь засунуть сковороду в духовку, если она не слишком тяжелая…
Том отправил блюдо запекаться. Поставил время на сорок пять минут, температуру 200 градусов. Облизал пальцы, к которым прилипли кусочки сыра.
– Я могу пойти в курятник за яйцами?
– Я же сказала, пойдем вместе.
– А одному мне нельзя?
– Нет. Подожди меня.
Они вышли из дома. Сюзон опиралась на плечо Тома.
«Опять Стеллины придумки. Вечно она боится, что со мной что-нибудь случится. Но вряд ли Сюзон сможет меня защитить, она едва на ногах держится».
Ей он ничего не сказал. Обнял ее, словно хотел поднять и понести.
– Ты такая высокая, Нанни. Наверное, ты была красивой женщиной!
– Скажи, пожалуйста, шалопай, как ты уважительно со мной заговорил! – засмеялась она, награждая его легким подзатыльником.
– Ну да… Это вообще-то был комплимент.
– Знаю, крошка моя, знаю. Когда я растрогана, то сразу начинаю раздавать оплеухи!
Том устал от этих секретов, бурлящих, как пчелиный рой. Устал, что мама все время настороже и везде подозревает опасность, устал, что не может пройтись по городу за руку с отцом. Что не может прийти в гости к бабушке и играть с ней в карты, поедая пирожные и запивая лимонадом. Она давала бы ему на дорожку мелкие монеты, и он покупал бы на них картинки из «Звездных войн» или конфеты.
И у нее были бы волосы на подбородке.
Это ему рассказывали парни в школе. Бабушки всегда колются, когда целуют в щеку, и плохо пахнут.
Почему его отец приходит только по ночам? Почему идет через подземный ход? Почему он должен молчать и никогда ни о чем не рассказывать в школе?
Вот, например, когда в школе празднуют День отцов, все мальчики готовят какие-нибудь поделки, пепельницы, ключницы, рисунки или пишут стихи, которые читают вслух, а учительница исправляет ошибки. А он сидит на месте, скрестив руки, и бормочет: «Жопа-жопа-жопа-жопа-жопа-жопа…» Такое вот у него стихотворение.
«Ну вот как-то так, – говорит ему мать, – у тебя есть свой собственный секрет. Ты отличаешься от других и должен этим гордиться».
А он почему-то не преисполняется гордости, и все тут. Он чувствует себя не таким, как все, отделенным от других. У него не может быть настоящих друзей. Настоящие друзья – это те, которым можно сказать все. Раньше он не обращал внимания на одиночество. Это слово он встречал в книгах, в стихах. Холода, беда, снега, стена, рыба-луна. Раньше все было просто и легко. Была ферма, животные, отец, мама, Сюзон и Жорж, у каждого было свое место.
А теперь у него создается впечатление, что все, что случается с ним, проходит впустую. Что он не может воспользоваться собственной жизнью. Когда о чем-то нельзя говорить, не значит ли, что этого попросту не существует?
Он умеет читать, он каждый день учит что-нибудь новенькое в школе, у него хорошие отметки, но он не знает секретов своей матери, отца, Жоржа и Сюзон.
Они говорят, что он слишком маленький, и его это бесит.
Тогда он стал драться. С кем угодно. Надоело ему вечно молчать, у него словно лук внутри натягивается, и он дерется, чтобы это натяжение ослабло. Как будто стрела вылетает. И это сильнее его.
Во дворе на перемене или когда уходит из школы, он выбирает тех, кто постарше, потому что тогда он может колотить изо всех сил. Возвращается домой с разбитыми коленками, в изорванной одежде. Сюзон утешает его, переживает, Жорж говорит, что это прекрасно, советует всегда давать сдачи, только так можно стать мужчиной. Мама грустно глядит на него и качает головой, словно боится, что все это кончится для него тюрьмой.
А лук натягивается опять, сдавливает ему грудь. Ему надо кого-нибудь стукнуть.
Он уходит с собаками в леса, бегает, топчет траву на своем пути, срывает ветку и хлещет кусты, залезает на самые верхушки деревьев, орет, что все покрушит. Что он все расскажет, чтобы только не носить этот груз в своем сердце. И в голове. Он боится, что секрет раздавит его, что он не сможет больше вырасти.
Ну что такого произойдет, если в школе он напишет стишок, в котором поблагодарит отца за подаренную губную гармошку? Или расскажет кому-то про подземный ход?
Может быть, этот клубок тайн взорвется с хлопком, как петарда, и тогда наступит великое спокойствие, всеобщий мир.
И жизнь станет такой, как раньше. Когда они втроем могли гулять по улицам Сен-Шалана и есть круассаны…
Утром, когда Амина пришла в палату, Леони попросила ее достать ноты и метроном, спрятанные под кроватью, и дать ей. А вечером положить обратно.
Амина успокоила ее, уверила, что она может ничего не бояться, ее хорошо охраняют, никто не придет и не украдет у нее ноты, но Леони стояла на своем: ей хотелось исключить любой риск. «Если бы вы знали, – хотела она сказать Амине, – если бы вы знали, что для меня значит, когда я держу перед собой метроном, завожу и слежу глазами за движениями стрелки. Я не могу двигать шеей из-за гипса, движутся только мои глаза, влево‑вправо, влево‑вправо. Мне это прочищает мозги. Как дворники у машины. В голове наступает порядок. В какой-то момент появляются образы. Или разрозненные картинки, или даже целые сцены. Волны воспоминаний наваливаются на меня с немыслимой силой. Иногда вспоминаются даже эпизоды, которые я совершенно, казалось бы, забыла. Это какое-то безумие, правда?»
Она не могла рассказать об этом Амине: та бы решила, что она чокнутая.
Поэтому она молчала. Ждала, когда Амина закончит заниматься с ней, чтобы поставить метроном на маленький столик возле кровати. Она открыла черную коробку, выбрала темп andante, провернула сбоку маленький ключик и уставилась на длинную, тонкую серебряную иголку.
Звук громкий, металлический, глухой, но ее комната в самом конце коридора, и никто его не слышит.
Она сконцентрировалась на иголке, расслабилась, чтобы мысли могли течь легко и свободно.
Она ждала.
Иногда бывало так, что ничего не происходило. Так она и сидела с широко раскрытыми глазами. Смотрела на черную коробку, на шкалу с делениями: presto, allegro, moderato, andante, adagio, larghetto, largo.
Иногда воспоминания обрушивались на нее без предупреждения. Сперва отрывочные, словно куски нарезанной, как попало, кинопленки. Она иногда узнавала их, иногда они были для нее внове. Она словно бы сидела перед белым экраном, на котором показывали фильм о ее жизни.
Иногда обрывки старых картинок вызывали у нее потоки слез. Леони рыдала, стрелка расплывалась у нее перед глазами. Она останавливала стрелку. Вытирала слезы. Сморкалась. И вновь заводила метроном.
Не выключала его. Ее бросало в пот. Крутило живот. Тошнило. Но она не сводила глаз со стрелки, не пыталась защититься от неотвратимого движения, затягивающего ее, пробуждающего, уносящего далеко.
Иногда по ночам ей снились кошмары. Она просыпалась с криком на губах, билась в постели, но отказывалась от успокоительного, которое предлагала ей медсестра. Слишком боялась, что тогда воспоминания больше не вернутся.
Потому что ей казалось, что они выплывают на поверхность, чтобы вылечить ее.
В этом и заключалось чудо метронома: он проникал в затертые уголки ее памяти, расчищал их, приводил ее жесткий диск в рабочее состояние. Она чувствовала себя обновленной.
– Леони, я установлю вам кнопку сигнала тревоги в выдвижной ящик вашего прикроватного столика. Если вы почувствуете опасность, звоните.