Он взял ее за руку, чтобы успокоить, и она поморщилась от боли.
И потом, он сам не знает почему, сделал шаг вперед. «Так не будет продолжаться, он не может терроризировать меня до конца моих дней, через два года мне на пенсию, пусть делает что хочет, достало меня это. Надоело мне бояться Рэя Валенти. Эдмон Куртуа прав: я закончу свою жизнь как трус, дрожа от страха».
Он вошел в свой кабинет.
– Ты остаешься на дополнительную смену? – поинтересовался Рэй Валенти.
– На сегодня я закончил.
Рэй вновь нацепил черные очки. Вытянул ноги. Развалился в кресле. Сложил руки на затылке. Смерил его взглядом.
– Верни ее мне.
– Она пока не в состоянии.
– Верни мне ее.
– Ее еще надо лечить добрых два месяца. Она вся в гипсе, от стопы до бедра, и еще шея. Множественные переломы. И кровоизлияние в мозг, которое не рассосется, если она будет двигаться.
– Это ты рассказываешь. Я хочу мнение независимого эксперта. Хочу увезти ее отсюда для осмотра другим доктором.
– Она отсюда не выйдет.
– Она выйдет. И знаешь почему?
Он произнес эти слова с ласковой, обольстительной улыбкой. Как нежный отец, который наклоняется к ребенку и шепчет ему: «У тебя получится, ты можешь, верь мне».
Бернар Дюре не сморгнул. Он ожидал удара. Он выпрямил спину и старался дышать размеренно, чтобы унять сумасшедшее биение сердца.
– Делай что хочешь. Я ее не выпущу.
– Ну ладно. Тогда я все расскажу легавым. Они мои дружки, ты же знаешь.
– Знаю. Вот бедняги!
– Не выделывайся тут. Помни, руки у меня длинные.
– Давай-давай. Мне все равно. И вали из моего кабинета.
Рэй Валенти снял очки. Он был обескуражен. Бернар Дюре не уступал. Бернар Дюре больше не дрожал перед ним как осиновый лист. Бернар Дюре осмелился ему противостоять. Бернар Дюре требовал, чтобы Рэй освободил ему место, потому что это было ЕГО кресло в ЕГО кабинете.
Рэй Валенти снял ногу с ноги. Оперся на поверхность стола обеими руками. Встал. Потом вновь рухнул в кресло и заорал:
– Черт возьми, Дюре! Ты не можешь так со мной поступить! Мне надоело дома горбатиться, как прислуга! Всем занимаюсь я: покупки, хозяйство, жратва, посуда, я задолбался таскать мать от кресла до кровати, включать ей телик, сажать на горшок, вытирать ей задницу, это не моя работа, черт!
– Договорись с соцработником. Или найми служанку.
– У меня была служанка. И причем бесплатная! Верни ее мне!
Внезапно Рэй Валенти оказался жалким человеком. Куда-то пропал весь его кураж, его рисовка.
Бернар Дюре почувствовал, как приступ счастья распирает ему грудь. Он пытался понять, откуда же взялась такая великая радость, которая освобождала его из мрачного, сырого подземелья. Подождал: не возникнет ли опять та дрожь, та смутная тревога, которая всегда готова была пригвоздить его к земле, но ничего не появилось. И тогда он понял, что больше не боится, и радость вновь развернулась в нем, наполняя все его существо. Он еще колебался, опасаясь, что это новое, пленительное чувство исчезнет так же быстро, как возникло, но потом, убедившись, что оно только растет и крепнет, наполняя его внутренности, голову, сердце, он взглянул Рэю прямо в глаза.
– А не надо было ее так калечить.
– Это не я. Это Тюрке.
Он к тому же сдал своего сообщника.
– Говорю тебе, Рэй, плевать мне на все. Исчезни.
Рэй Валенти взял себя в руки. Вновь надел темные очки.
– Хорошо. Ты вынуждаешь меня сделать это. Я пойду к легавым. Расскажу им, как ты приезжал на вызовы пьяным, как два раза ты бросил умирать на дороге бедолаг, которые попали тебе в руки, и как я тебя вытащил из этого дела, подделав отчет, потому что я думал, что ты великий хирург…
Он сделал упор на слова «великий хирург», словно хотел оправдать себя за то, что не выдал его полицейским. Выдающемуся человеку можно простить ошибку.
– Порой тебе приходилось оперировать совершенно пьяным, и все это знают, и все молчат, потому что ты сын великого человека, которого зовут Поль Дюре, а вот он-то как раз был безупречным врачом, преданным, может быть, порой слишком требовательным, но честным, прямым и к тому же трезвенником.
Упоминание об отце задело Бернара Дюре. Он представил, как тот сидит напротив, присоединяясь к обличениям Рэя Валенти. Ему стало стыдно. Ужасно захотелось выпить. Он опустил голову.
– Ну так что, рассказать все это легавым? А? Сколько сейчас лет твоему отцу, а? Примерно восемьдесят пять, да? Тяжело ему будет это все узнать… Имя семьи запятнано. А жена твоя? А дочки?
Рэй разглядывал его с сочувствием палача, который видит, как к нему возвращается его жертва, на мгновение попытавшаяся взбунтоваться. Он был почти готов простить его.
– Отдай мне ее, так будет проще для тебя. И для меня.
Он усмехнулся, произнося «и для меня». И эта усмешка вновь превращала Бернара Дюре в его сообщника.
Именно эта гнусная усмешка заставила Бернара вспомнить стихотворение Киплинга.
Бернар Дюре поднял голову и глуховатым голосом произнес:
– Выйди из моего кабинета, Рэй, и не возвращайся сюда больше. Я не хочу тебя видеть. И больше никогда не приближайся к своей жене. Никогда. Ты меня понял?
Он говорил спокойно, обстоятельно, тоном доктора, диктующего ассистенту историю болезни.
Рэй Валенти посмотрел на него с бессильной ненавистью.
Бернар Дюре поменялся с ним ролями, и притом без криков, без шума, безо всякого аффекта.
На первом этаже больницы вокруг комнаты Леони в это время была установлена негласная оборона. По молчаливому заговору интерны и медсестры, сменяя друг друга на страже, следили, чтобы никто не нарушил мирную, почти домашнюю атмосферу палаты № 144. Сестры следили, чтобы каталки не врезались в стены, пытались везти их бесшумно и аккуратно, юные интерны тихонько, стараясь не скрипнуть, приоткрывали дверь и заглядывали в палату, чтобы убедиться, что Леони спокойно спит или отдыхает. Все они подпали под ее обаяние, на всех действовала магия невинности, исходящая от худенького создания под одеялом, держащего в руках метроном. Она не спускала с него глаз и, казалось, читала в нем свою судьбу, подобно гадалке, всматривающейся в разводы на кофейной гуще на дне щербатой чашки.
Однако эта тонкая, высокая женщина с седыми длинными волосами выглядывала там не будущее. Она искала прошлое.
Она вновь открывала его для себя и удивлялась, словно то, что она пережила, было всего лишь сном. Словно прошлое это ей не принадлежало.
Но не только темные, зловещие, болотные пузыри всплывали на поверхность. Появлялись и счастливые воспоминания. Словно клубы душистого дыма из волшебного пузырька, они пробуждали светлые, радостные чувства.
В такие дни она плакала чистыми слезами. Они текли по ее лицу, и она улыбалась, ловила их языком, смаковала, словно крупицы вновь обретенного счастья.
В гостиной стоит колыбелька с ребенком.
Это маленькая девочка, Стелла. У нее голубые глаза, как у Леони и у Евы де Буррашар. Голубые глаза волчицы, которые жадно всматриваются в ее лицо.
Леони не очень-то умеет обращаться с ребенком.
Она старается не задумываться: пусть руки, губы, плечи делают все сами. Смотрит на малышку и умиляется.
Разговаривает с ней вполголоса: «Деточка, моя деточка, свет в окошке, красавица моя. Какое у тебя прекрасное, совершенное тельце, розовые шелковистые пяточки, нос как раковинка, принесенная теплым морем, тонко очерченные губки, изящные пальчики, которые вцепляются в мою руку, раз-два-три, ты сейчас отпустишь мой палец, я отойду и проверю, появилась ли между нами тайная незримая связь, раз-два-три, я целую твой пальчик, который тянется ко мне и ждет, когда мы опять соединим руки. Ты открываешь глазки, на губах рождается смутная улыбка, ты вновь вцепляешься в мой палец, зажимаешь его, как в тисочки, закрепляя наш союз, и это рождает в моей душе смутную надежду. Я так давно уже ни на что не надеялась, деточка моя, знаешь, отчаяние страшнее, чем крики или побои».
Ни Рэй, ни Фернанда не обращали никакого внимания на Стеллу. Они ее терпели. Рэй демонстрировал ее, как шерифскую звезду на лацкане пиджака.
Когда девочка ночью просыпалась и плакала, он ворчал, спихивая Леони с кровати: «Твоя дочь орет, иди заткни ее!»
Она вставала. Брала Стеллу на руки, прижимала к груди, укладывала на плечо белую пеленку в случае, если малышке нужно было отрыгнуть, ходила с ней по гостиной, приговаривая: «Ц-ц-ц, ц-ц-ц, я тут, мамочка тут, с тобой, мамочка тебя любит больше всего на свете, ты моя доченька, моя ясная звездочка, моя любовь негасимая». Она гладит ребенка по спинке, нежно похлопывает, и Стелла умолкает, лишь вздрагивает от затихших рыданий. Пытается поднять головку, слушает мамин голос, несколько раз облегченно, шумно вздыхает, а потом молча смотрит. Леони легонько дует ей на глазки, расцеловывает слипшиеся от слез реснички, прижимает к себе маленькое теплое существо, но не сильно, не слишком крепко, чтобы Стелла чувствовала себя свободно, могла плакать или не плакать – по своему выбору. Леони шепчет опять: «Ты сильная, ты прекрасная, ты такая большая и красивая, ты плоть от плоти моей, я люблю тебя больше всего на свете».
Она повторяла нараспев эти слова, расхаживая с девочкой по комнате, повторяла до тех пор, пока малышка не обмякала, внезапно став тяжеленькой в ее руках, и мирно засыпала.
Леони чувствовала себя сильной, когда держала на руках Стеллу.
Она хотела бы всю ночь петь о своей любви.
Леони садилась в кресло, тихо укачивая малышку.
Иногда Рэй вставал и орал: «Что ты там застряла? Сколько можно нянькаться с малявкой, одно и то же ей талдычить? Иди уже ложись».
Она говорила «тс-с, тс-с», закрывала уши Стеллы ладонью, чтобы та не слышала крика.
С ребенком на руках она не чувствовала страха перед ним. Знала, что Стеллу он не тронет. Он слишком ею гордился. Он выгуливал ее по улицам Сен-Шалана, переговаривался с прохожими, хвастался первым зубиком.