Звездная Ева — страница 4 из 20

Смотрел на него изумленный Шишипторов мутными глазами, как бык, ошарашенный ударом по темени. И вдруг, неожиданно для самого себя, промычал:

— Мне бы… елку… на Рождество. Елку… как прежде у генералов…

Актер вскочил.

— Только-то? Мы-то думали, что вы черт знает чего захотите. Елку? Готово! Как в сказке тысяча и одной ночи. Ейн, цвей, дрей — готово! Адью, карамелька моя сладострастная. Адью.

Складной выпрямил постепенно все свои суставы и откланялся. Оба вышли.

Прошло три дня. 24-го декабря вечером, когда уже смеркалось и снег за окном стал сине-фиолетовым, опять раздалось у ворот свирепое блеяние разъяренного автомобиля.

Вошли два приличные юноши, в военной форме, но без оружия и сказали вежливо:

— Пожалуйте.

Шишипторов, молча, пошел за ними. Они отвезли его в местный совдеп и оставили там. Ничего дурного в совдепе Изоту Макарычу не чинили. Там сидели и валялись на скамьях все свои, знакомые, гатчинские. Они, не переставая, курили, плевали на пол и вяло говорили скучную похабщину. На Шишипторова посматривали с какими-то ленивыми, но загадочными улыбочками. Через два часа опять зарычал на улице тот же автомобиль-ревяка. Вошли вежливые юноши и опять сказали: «Пожалуйте». Подъезжая к своему дому, Шишипторов увидел, что сквозь стволы березок, отяжеленных снежными шапками, горят волшебным теплым светом оба его окна. Но он не испытал ни удивления, ни удовольствия. Он вошел в комнату. Посредине ее сверкала огнями прекрасная елка. Вся она была унизана золотым и серебряным убранством, цепями, орехами, дождем. На крайних ветках раскачивались плакаты: «Долой!», «Позор!», «До конца!», «Фронт». А на верхушке были прицеплены сверкающие игрушечные ружья, гильотины и виселицы. Шишипторов остановился с расставленными врозь ногами, с тяжко опущенной головой.

Из-за занавески вышли недавние гости. Складной и актер. Актер только размахнул руками, точно хотел заключить последнего буржуя в свои широкие объятия. Но Изот Макарыч дико попятился назад, вдруг весь засиял широкой идиотской улыбкой и запел пронзительно:

— Гуляля, труляля, пе-ту-ха!

— Вкуснечка! Что с вами?

Последний буржуй бессмысленно хохотал, пуская ртом пузыри.


А. КупринЗаклятие[9]

Вот какую сказку рассказала мне однажды цыганка Ириша Федорова на рассвете московского утра. Я передаю ее со всей ее первобытностью и неправильностью выражений.

* * *

Как-то цыгане были в таборе. Потом влюбился один цыган в цыганочку. И вот, родные не отдавали за него эту цыганочку. Он был от нее верст за триста, и она не знала, что он умер. Но он умер не своей смертью, а отравился, потому что цыгане из того рода, которые любят или умирают.

В старину мертвые ходили без заклинания.

— Что же делали они?

— Ужинали. Приходили в дом и ужинали. Им оставля-ли пищу — когда хозяева поужинают, то оставляют пищу мертвецам. Они входят, как только «светло» затушат, входят и ужинают.

— Страшно было?

— Конечно, страшно. Потом ничего — привыкли.

И вот этот мертвый цыган однажды приехал к этой цыганочке и говорит:

— Ну, слушай, ты хочешь за меня замуж идти?

Она говорит:

— Хочу.

— Но ведь я мертвый уже!..

— Неужели ты умер? А отчего ты умер?

— Я отравился, потому что не мог жить без тебя. Я видал красивых невест и богатых невест… Но, если бы ты была одета в мэлалэ (рубище), я тебя так же любил бы…

Потом она собирает свои платья, в узел вяжет, а он ждет. Говорит: «Поскорей». Спешит, чтобы полночь не подошла.

Потом она связала все свое платье в узел, повязала на шею кораллы, села с ним верхом впереди на лошади и уехала. Но раньше она предложила ему: «Миро дрого (мой милый), я тебе приготовила яичницу. Может быть, ты поешь?» Но он стал, точно собака, на четвереньки, фыркнул, но есть не стал.

Отъехали они четверть дороги, он и говорит: «Ах, как смешно, — мертвый живую провожает».

Она спрашивает: «Что ты говоришь? Мне это страшно».

А он: «Ничего. Это я так себе».

Проехали дальше. Он опять говорит: «Ах, как удивительно, — мертвый живую провожает».

Она говорит: «Почему ты так говоришь? Мне очень страшно!»

Три раза он сказал так, вдруг показывается церковь, и там могильники, калитник (кладбище). Потом приезжают туда. Могила его открыта. Он, мертвяк, говорит: «Полезай туда».

А она вдруг догадалась. Так что не полезла и говорит ему:

«Полезай ты. Ты там лучше знаешь в своем помещении, а я буду тебе вещи подавать».

Потом она развязала узел, вынула вещи, все ему кидала, так что выжидала время, когда прокричат петухи. Она кидала, все кидала. Сначала узел развязала и платок бросила. Потом стала платье верхнее снимать, потом юбку. Осталась в одной рубашке. Потом кораллы стала отвязывать: когда отвяжет, опять завяжет, отвяжет и завяжет. Все время повторяет.

А мертвец все время говорит: «Что ты так долго?». Он спешит, потому что знает время петуха. Так он говорит: «Скорее!».

Она говорит: «Миленький мой, знаешь, когда я собиралась с тобой, то я так боялась своих родных, чтобы они не услыхали, что я хочу с тобой уехать, то так я туго завязала коралловое ожерелье, что не могу развязать».

Она это делала, чтобы скорее время прошло. Потом, когда она кораллы бросила, осталась в одной рубашке (она же время провождает), а он там укладывает в могиле, стелет, чтобы им было помягче спать. «Скорее!» — говорит он опять.

А она в одной рубашке осталась. Время совсем мало было. Она разорвала рубашку, бросила один кусок рубашки, потом второй. Когда бросила третий, уже могила закрылась — петухи прокричали.

Потом она осталась голая. Что ей делать?

В табор пойти нельзя — светло будет. Так что она вздумала взойти на колокольню, где звонят. Взошла туда и стала звонить она.

Когда сторож проснулся, собрал много народа, потом батюшку позвали. Батюшка, когда приходит, говорит: «Дам заклятье ей. Если некрещеная душа, то „сгинь, пропади“, если же крещеная, то „окажись“»!

Она сказала: «Батюшка, я крещеная, только не могу к вам сойти».

А батюшка говорит: «Почему?»

«А потому, что я голая».

Вдруг батюшка снимает свою ризу и подает ей туда, и она одевается и слезает вниз.

Когда спустилась, начала батюшке рассказывать все, что с ней было. Тут собрались мужчины. Батюшка так не поверил, а потом узнал, что он ее крестил, и поверил.

Потом разрыли могилу. Когда она раскрылась, то не запечатленный покойник лежал, не успев повернуться набок — он лежал ничком на четвереньках.

Когда посмотрели, — правда, платья там.

И сказал ей батюшка:

«Отойди от могилы на 40 сажен».

Она, конечно, не письменная и не знала, сколько сажен отошла, — так что не очень далеко отошла. Когда осиновый кол стали вколачивать в спину, вбивать, покойник завизжал. А кровь в нее брызнула! Три дня не выжила она после этого и умерла.

С тех пор стали делать заклятие: когда покойника по-несут в калитник, тогда батюшка делает заклятие, потому-то они все заклятые и запечатанные. Если бы не были закляты, то они ходили бы и обманывали народ.

— А если он любил ее при жизни?

— Мало ли, что любил, а мертвый, когда умер, зачем же? У него ведь проклятая душа!

— Что же? Заклинают и самоубийц?

— Нет, самоубийц не заклинают, а проклинают, потому что самое страшное преступление перед Господом — лишить себя жизни, и перед Ним убийца, вор и богохульник гораздо белее…


И вот с тех пор, как говорят старики, начали заклинать и запечатывать мертвецов, и с тех пор больше они не приходят в избы и не живут человеческой жизнью.

А. КупринCеребряный волк[10]Рождественский рассказ[11]

— Станция Волчья! Поезд стоит пять минут! — закричал кто-то внизу, под окном, быстро проходя с фонарем вдоль поезда. Захватив ручной багаж и ружье в чехле, я вышел из вагона.

Была декабрьская ночь — тихая, светлая и не холодная. Снег только что перестал падать. Маленькая, еле освещенная станция в Полесье казалась неживой и забытой всем миром.

Я оглянулся по сторонам и с удовольствием увидел давно знакомую мне фигуру Трохыма Щербатого, всегда выезжавшего за мною на эту далекую станцию. В своей обычной коричневой свитке, обшитой по швам красным шнуром, в огромной бараньей шапке, нахлобученной поверх ушей, с ременным батогом в руке, он стоял посреди платформы, широко расставя ноги, и глядел, раскрывши рот, на освещенные окна вагонов. Я окликнул его.

— А! Здорово, панычу. Гай богу![12] — прокричал Трохым обычное полесское приветствие и, на ходу, дотронулся рукою до верха своей шапки. — А я вас по тех вагонах шукал. Ну что же? будем ехать, паныч? Бо кони застоялись.

— Поедем. А как дорога по лесу?

— Дорога ничего. Добрая дорога. Трошки только снегом позамело, да я добре протропил ее. Позвольте-ка, панычу, ваш чумардан.

Мы вышли на станционный двор. Посредине его, как и на всех полесских станциях, возвышался круглый палисадник, теперь высоко заваленный сугробами. Привязанные у забора, хорошо знакомые мне, две гнедые лошади Трохыма, маленькие, пузатые, шершавые и сердитые «муцики», ели сечку, низко опустив косматые головы в рядно. Услышав нас, они одновременно повернули к нам спутанные гривы и насторожили острые уши.

Мы уселись. Трохым зачмокал и задергал вожжами, высоко подымая локти. Промерзшие лошаденки тронули мелкой, но веселой и согласной рысцой. Трохым не погонял их, берег: до «Казимирки» нам предстояло сделать, обратным путем, двадцать с лишним верст. Время от времени — и то больше по привычке — он ободрял их странными туземными восклицаниями: «Хаття вы! хаття ну! виштя кагатя! Отту ни! Виштя вье!» и так далее…