Звездная месть — страница 261 из 372

Буба Чокнутый носился с "народным избранником, как с писаной торбой. Дура Мочалкина и вовсе слюной исходила.

– Ну и чего мы с им теперь делать станем, едрена вошь? спросил Бубу инвалид Хреноредьев, после того, как все было готово для сдачи избранника туристам.

– Ну и безмозглый же ты обалдуй, как я погляжу, – ответил Чокнутый. – Дурак из дураков!

Хреноредьев раздулся пузырем, из носа потекло.

– Ты при людях, едрена-матрена, мене не оскорбляй, Буба! – сказал он запальчиво. – У нас тоже гордость имеется, едрит тя кочергой!

Папаша Пуго обнял Хреноредьева и слюняво поцеловал в синие губы.

– Гы-ы, гы-ы, гы-ы!

Сколько ни поили папашу, а он оставался все таким же, как и в самом начале, не падал, не пускал пузырей из носа, не норовил притулиться где-нибудь в уголку и соснуть чуток. Видно, папаша чувствовал свою особую роль неким врожденным чутьем и потому – держался молодцом. Лишь почти новехонькие черные штаны на радостях замочил, но ему это в вину не ставили.

Мочалкина кокетливо отводила слипающиеся глазки, старалась смотреть поверх голов, в пространство.

– А я повторю, Хреноредьев, – сказал Буба, – при всех повторю, что тупарь, он и есть тупарь! Здесь, как верно заметил наш Коко, хер хрена не слаще.

Хреноредьев подпрыгнул и ударил Бубу в живот протезом-деревяшкой. Да так, что Буба согнулся в три погибели и застонал. Папаша Пуго дал щелчка инвалиду, и тот упал без чувств. Потом он пригнулся к Бубе и смачно, взасос поцеловал и его. Мочалкина зарделась. Она все думала, когда же Пуго про нее-то вспомнит! И вспомнит ли!

Но все завершилось благополучно. Бегемот Коко разнял спорщиков, дал каждому по затрещине, в том числе и дуре Мочалкиной. Та сразу же позабыла про папашу и уставилась на Коко влюбленными глазами.

– Пора!

Буба стряхнул пыль с колен, расправил плечи. Они стояли чуть ли не посередине площади. Но никто, кроме двух десятков местных хозяек, сгрудившихся в одну кучу, на них не реагировал. Трапы, по которым обычно ходили туристы, чуть покачивались и, казалось, протяжно и тонюсенько пели на ветру. Железная клепаная башня, проржавевшая снизу и немного покосившаяся, стояла как и обычно – наглухо задраенная. Люки не открывались. И никто не появлялся, хотя пора бы уже, пора было появиться!

– Буба, браток, может, ты и впрямь Чокнутый, а? – спросил неожиданно Коко. – Может, про нас и думать забыли, а мы тут дурака валяем?! – При слове «дурака» он выразительно поглядел на Хреноредьева. И тот снова лишился чувств.

Папаша Пуго приподнял инвалида за шкирку, он не любил, когда обижали слабых и всегда жалел их.

– Гы-ы, гы-ы!

От липкого и слюнявого поцелуя Хреноредьев очнулся.

– Все, едрит-переедрит! – сказал он задиристо. – Все! Щяс начну всех калечить! Без разбору, едрена-матрена!

Но калечить он, конечно же, никого не стал. Он и сам-то был калекой – из трех ног лишь одна своя, остальные две деревяшки. Руки у него были с рождения кривыми, да и какие это руки! Туловище все – наперекосяк, ни сказать, ни описать. Поговаривали, что и с мозгами у Хреноредьева было не лучше.

Доходяга Трезвяк помалкивал и ни во что не вмешивался. Ему было страшновато. Правда, состояние это для Доходяги было привычным, еще бы, жить под куполом с этим народцем, на трезвую голову, и ничего не бояться мог лишь воистину чокнутый, тот, у кого крыша совсем набекрень съехала!

Рядом с Трезвяком стоял Длинный Джил, глухонемой мужик с окраины. Он был припадочным и на работу не ходил. Но поглазеть на всякое-разное любил.

Джилу было почему-то жалко и папашу Пуго и инвалида Хреноредьева, в его глазах стояла такая невыраженная скорбь, что Мочалкина, случайно заглядывавшая в них, начинала реветь в три ручья. Но Джил был меланхоликом и ни во что не вмешивался. Так и стояли с Трезвяком на пару. И если Доходяга думал о том, как бы смотаться, то Длинный Джил помышлял о спасении передовика Пуго от этих ловкачей-туристов.

– Все ясно! – заявил наконец Буба Чокнутый. – Эй ты, Бегемот, иди-ка сюда!

Коко не пошевелился даже. И Буба сам подошел к нему.

– На вот тебе разводной ключ, – он достал железяку из кармана, – иди к башне и поколоти! Да погромче!

Коко вздохнул. Но согласился.

– Прощайте, братишки! – сказал он грустно.

Все замерли.

Но Коко не успел подойти к башне.

– Стой! – выкрикнул неожиданно Буба.

Бегемот остановился, прижав разводной ключ к животу всеми четырьмя лапами.

– Стой! – повторил Буба. – Так не годится!

Он шепнул что-то на ухо Трезвяку. Тот куда-то убежал, прихватив с собой Джила и Хреноредьева. Через пару минут они приволокли старую перекособоченную, оставшуюся, наверное, еще с позапрошлого века трибуну, выкрашенную в бордовый цвет. И поставили ее посреди площади.

– Уф-ф! Едрит ее через колоду, тяжеленная! – прокомментировал события Хреноредьев. – Несерьезно все это!

Трибуна имела метра три в ширину, два в высоту и полтора в глубину. Больше пяти человек поместиться на ней не смогло бы при всем желании. Но Буба и не собирался впихивать на нее всех. Он прислонил папашу Пуго к передку трибуны. Сам забрался наверх.

– Не-е, едрена колокольня, – проворчал снизу Хреноредьев, – так не пойдет, так нескромно как-то!

Буба сморкнулся в него сверху из одной ноздри, но не попал, инвалид был увертлив.

– Граждане! – возопил Буба. – Соотечественники! Труженики!

Хозяйки как-то одновременно, кучкой сдвинулись с места и подобрались поближе к выступающему. Стекался и прочий народец, в основном, калеченный или малолетний.

– В эту торжественную для всех для нас минуту…

– По-моему, он чего-то не то говорит, – прошептала дура Мочалкина на ухо Трезвяку.

Тот хотел поддакнуть. Но не решился, мало ли чего, времена какие-то смутные пошли, еще настучит кто, что языки слишком длинные у некоторых.

– …все как один, миром, выйдем мы на площадь и покаемся! Нам есть в чем каяться, собратья, на всех на нас лежит великий грех, тяжкий и неискупный. Мы подняли руку на самое… на самое святое!

– Эй, Буба! – выкрикнул кто-то из толпы. – Ты трепись, да не затрепывайся! На кого это мы все руку подняли! Чего болтаешь! Какой такой грех?!

– Точно, охренел Чокнутый!

– Я те щя дам, охренел, я те, ядрена вошь, щя покажу! взвился взбалмошный Хреноредьев. – Ты у мене забудешь, как оскорблять честных людей!

На этот раз успокоительного инвалиду прописал Длинный Джил – он просто прихватил крикуна за горло, и тот покорно смолк.

– Нет! Нет, собратья!!! Все покаемся, все до единого! На колени! На колени, я говорю, олухи! С места не сойдем, пока прощения нам не будет! До второго пришествия простоим!

– Гы-ы, гы-ы! – радовался внизу папаша Пуго.

– Все как один!

Буба вдруг осекся. Выпучил глаза.

Он вспомнил про Бегемота Коко.

Тот стоял с разинутым ртом у башни. Разводной ключ валялся под ногами Бегемота, в пыли. По щекам у сентиментального Коко текли слезы.

– Ты чего хавало раззявил?! – завизжал Буба с трибуны. Болван! Негодяй! Предатель! А ну, стучи, дегенерат! Я для кого говорю, ублюдок паршивый!

Перепуганный Коко подхватил ключ и принялся со всей силы колотить по железному боку башни. В жутком грохоте потонули яростные вопли Бубы Чокнутого и неожиданные, громкиг рукоплескания толпы. Многие уже стояли на коленях, но и они хлопали.

Доходяга Трезвяк спрятался за трибуну. Ему было не просто страшно, на него вдруг повеяло ужасом – сейчас придут они, и все будет кончено!

Папаша Пуго стоял на полусогнутых в луже, которую он сам и наделал перед трибуной, и с чувством ударял одной огромной ладонью о другую не менее огромную ладонь. Кто-то из малышни подбежал к нему и, подпрыгнув что было мочи, водрузил на лысоватую голову папаши большой и красивый венок, сплетенный из валявшихся тут же на площади обрывков проволоки, каких-то прозрачных трубочек и прочего мусора.

– Гы-ы-ы!!! – рев папаши Пуго перекрыл все звуки. Это был звездный час обходчика-передовика. – Гыы-ы-ы!!!

На такой восторженный рев нельзя было не откликнуться. Но туристы не откликнулись и на него.

У Бегемота Коко уже онемели все четыре руки, но он продолжал наколачивать по железу. Он совершенно оглох от грохота и не слышал диких воплей Бубы.

А тот орал как никогда в жизни:

– Хва-а-атит!!! Га-ад!! Остановись, своло-очь!!!

Кончилось тем, что Буба свалился с трибуны прямо на папашу Пуго. Но тот не расстроился и не обиделся. Он привлек Чокнутого к себе, обхватил огромными горилльими ручищами и принялся лобызать – со всей братской и товарищеской страстью, с искренним и неукротимым желанием поведать о своих пылких чувствах…

А Хитрый Пак сидел в засаде и выжидал. Он выбрал самое удобное место – за мусорным бачком, который стоял в ряду таких же собратьев значительно левее трибуны, но зато напротив люка. Лучшей точки было и не найти.

Паку надоело бояться. И он решил, что прикончит любого, кто высунется из люка. Пусть только попробуют! Он им всем даст жару! Ну, а если и его пришлепнут, значит, так тому и быть, судьбы не минуешь.

С минуты на минуту должен был подоспеть Гурыня-предатель. Его хлебом не корми, баландой не накачивай, дай в заварухе какой поучаствовать. Но что странно, каких бы приключений ни искал Гурыня на свою собственную задницу, куда бы он ни совался, всегда из воды сухим выходил! Другое дело – это дурачье, что выдуривается на площади. Пак поглядывал на народец с презрением. Быдло! Простофили! На коленях о прощении молят! Сейчас, прямо, дадут им прощения! Как бы не так!

– Ну че, падла? – прошипело из-за плеча.

Пак даже вздрогнул, не ожидал он, что Гурыня подкрадется столь незаметно.

– Че они, суки, выкобениваются, а?!

– Заткнись! – оборвал Гурыню Пак. – Гляди!

Папаша Пуго все-таки сломался, не выдержал огромного напряжения и рухнул в собственную лужу. Уснул мертвецким пьяным сном.

Но от Бубы Чокнутого не так-то просто было отделаться. Он приказал принести веревки, и папашу, бесчувственного и счастливого во сне, подняли. Веревки обвязали вокруг кистей, концы забросили на трибуну, подтянули тело, закрепили концы. Теперь знатный обходчик висел на веревках, едва касаясь почвы ногами и мерно покачивая из стороны в сторону своей головой с реденькой рыжей шерсткой. В обрамлении пышного венка эта голова – пускай не мыслителя и философа, не поэта и художника, а простого труженика – выглядела внушительно, даже как-то аристократически.