– Как вы? Он же ударил вас! – с дрожью, искренне волнуясь, произнесла она. – У вас же кровь! Из носа. И глаз припух… Ах ты беда! – И, не выпуская рук, заторопилась. – Идемте! Ко мне, домой… Умоетесь, свинцовую примочку сделаю… А провожать меня не надо, я с ним… Пока закончится концерт, он вернется.
Только тут увидел, к кому относились ее последние слова: старший лейтенант стоял сбоку: на его красивом лице мелькнула неопределенная, даже растерянная улыбка – не ожидал подобного оборота.
Дорогой Надя говорила все об этом парне, возмущалась его выходкой и, не выпуская моей руки из своей, торопливо стучала каблучками по утоптанной блестевшей дорожке. Дома, куда мы пришли очень быстро, заставила в горнице снять фуражку, расстегнуть ворот мундира. Поливая над тазом из кружки, поведала матери о случившемся. Та молча слушала, стоя у печки, сложив руки по-деревенски, крестом под грудями. Она была смуглая, как Надя, с жидкой витушкой волос на затылке, черные глаза – молодые, с лукавинкой. А когда подала чистое полотенце, сказала с жалостью и сочувствием:
– Так-то человека ни с чего ударить! Блажит дурень, даром, что в матросах служил. Когда-то еще за Надей собирался ухаживать. – Она сощурилась.
Надя вспыхнула, насупилась:
– Мама!…
За все время Надя не обмолвилась ни словом о нашей предыдущей встрече, словно не хотела ворошить недавнего прошлого, заходить за ту черту, за которой неизвестно что, – ведь не пришел же я после того вечера ни разу! Она делала все ловко, энергично – уходила в другую комнату, возвращалась, дробно стуча по деревянному полу, свернула марлевую повязку, пристроила ее к глазу.
– Все будет хорошо. А в моих медицинских способностях не сомневайтесь: есть и у меня военная специальность! Не только у вас. Почти доктор, а точнее – санитарка. Вот так. Потерпите… Не туго? Или ослабить? Болит?
Говорила все это она возбужденно, точно ей приходилось преодолевать внутренний нервный морозец, так что я даже чувствовал, как мелко дрожали ее пальцы, когда она дотрагивалась, осторожно ощупывая лицо. Мне было приятно прохладное прикосновение, чуть приметный запах каких-то духов, шелковое шуршание платья. И в то же время стало особенно неловко, стыдно от такого ее внимания – чем его заслужил? И в ответ только мычал:
– Не-ет, не болит.
– До свадьбы все заживет, женишок! – весело и насмешливо напутствовала мать Нади, прощаясь со мной.
Надя опять строго посмотрела на нее, но промолчала, шагнула в темноту сеней. На крыльце было чуть светлее от уличного фонаря. Она остановилась в косой тени, падавшей от дощатого навеса, и в серой, еще не устоявшейся темноте фиолетовое платье ее растворилось, проступало мутным пятном. Вот-вот должна была взойти луна; над горизонтом, запутавшись в ветвях ветлы, боязливо мерцала звезда.
Надя часто дышала, я слышал тугие толчки ее сердца. Будто вся выговорившись там, в комнате, и теперь не зная больше, о чем говорить, она молчала, и это молчание в приглушенной, сторожкой тишине вдруг стало тягостным, как ненавистная, постылая ноша. Надо было что-то говорить – не уйти же так!
– Спасибо. А она… хорошая женщина!
Мне думалось, Надя рассмеется над моей неловкостью, но она откликнулась, будто издалека, глухо:
– Да. – Уперлась руками в балюстраду и вдруг ломким голосом спросила: – Вы обижены? Не придете?
– Нет, не обижен. Сам виноват…
– Ой, неправда!
Она довольно, обрадованно рассмеялась и, понизив голос, будто ее могли услышать посторонние, задышала теплом:
– Приходите обязательно… Буду ждать. До свидания!
Я не успел еще ничего сообразить, машинально пожал протянутую руку – в следующий миг Надя мелькнула в черном проеме скрипнувшей двери. Потом мягко хлопнула другая дверь, из сеней в дом…
Все повторилось почти как и в прошлый раз: я снова оказался один на крыльце. С той лишь разницей, что теперь стоял и чему-то ухмылялся в темноте, будто тихо помешанный, забыв о своем глазе, хотя его здорово под повязкой дергало от боли.
10
Тогда я попал в герои. Слух, что укротил хулигана, уже на другой день распространился в дивизионе. Однако под повязкой у меня сиял темный, величиной с кулак мрачно-сизый подтек, а на глазном яблоке лопнуло, как сказали в санчасти, несколько микрососудов. Но это не имело значения – солдатам было важно другое. Восхищались, как скрутил разбушевавшемуся парню руку, и выказывали самые разные, порой неприметные знаки внимания: подадут ложку в столовой, подвинутся на скамейке в клубе – садись рядом.
Но были и другие. Как-то утром, выходя из умывальника, услышал позади насмешливый голос Рубцова:
– А герою-то приварили фонарь, – и перешел на шепот, потом хихикнул.
Он, выходит, умышленно накалял обстановку в наших отношениях. Во что это все выльется?
Долгов сохранял молчание – будто ничего не произошло. Неужели равнодушен? Или своя политика? Но на четвертый день он меня удивил.
Во время занятий по материальной части я пояснял работу электрической схемы ракеты – всех этих клапанов, мембран, редукторов давления, – водил указкой по разноцветным линиям на плакате, висевшем во всю переднюю стенку класса.
Признаться, я злоупотреблял этим своим положением – меня ведь вызывали, когда кто-нибудь припухал, – поэтому иногда допускал небрежности в ответах. Так, наверное, произошло и на этот раз, хотя сам ничего не заметил. Тишину, царившую в классе, вдруг разорвал злой голос Рубцова:
– Липа!
Он подскочил на стуле и, забыв, где находится, секанул рукой воздух. Взбудораженно, зло продолжал:
– Божий дар с яичницей смешать! Это ж понижающий редуктор! Или… – возбужденный взгляд его скользнул по лицам обернувшихся к нему солдат, – есть свой культик, черное белым можно назвать – сойдет?
– Белены человек объелся! – негромко, но с выражением произнес Сергей.
Рубцов огрызнулся:
– Помолчи, поддакивала!
На него зашумели возмущенно. Люди были не на его стороне, а на моей, хотя я уже понял свою ошибку: действительно перепутал редукторы.
Кто-то незлобиво посоветовал:
– Эй, Рубец, когда в котелке не хватает, так занимают! Соображай.
– Зачем базар? – дернулся Гашимов. – Голова делает круги! Давай, слушай, Андрей, работай на малых оборотах.
Долгов, придавив стол широкой грудью, сидел с таким видом, будто вот сейчас поднимет шахтерский кулак и с треском обрушит его на жиденький стол, рявкнет громовым голосом. Но он неожиданно спокойно сказал:
– Прекратите! Рубцов, к схеме. Продолжайте.
На меня взглянул укоризненно: не оправдал доверия.
Я сел на место, а Рубцов выдал про этот редуктор без единой запинки. Не зря, выходит, штудировал схемы и описания! Упорно решил отстаивать свой престиж. Давай-давай, рвись в облака!
Перед ужином я зачем-то был в каптерке, а выйдя оттуда, зашел в ленинскую комнату посмотреть газеты. Увидел: у самой двери – Долгов и Рубцов. Солдат теребил край желтой портьеры, и, хотя стоял понурив голову, обычная ухмылка коробила губы.
– Молодец он. Доведись до вас, еще б неизвестно, что было, – пробасил неторопливо сержант. – Устоял, образумил хулигана. Понимать надо. По-солдатски поступил. Насчет культика… Знай так дело, Рубцов, и у вас…
"Вот оно что! Рубцова за меня отчитывает… Значит, равнодушие было чисто внешнее, показное".
– Вот он и сам… – покосившись, усмехнулся Рубцов: мол, ему и говори. Наверное, Долгов тоже понял его, глухо проговорил:
– Надо будет, и ему скажу.
Не останавливаясь, я твердо прошел в угол, к фикусу в бочке: мое дело сторона, говорите, что хотите. Сел к столу, сделав вид, что усиленно занят попавшей под руку книжкой "Путешествие на "Кон-Тики".
Долгов ушел, а Рубцов, оглянувшись на меня (мой тактический маневр удался – пусть думает, не видел!), негромко проворчал:
– Балбес, маменькин сынок, небось всю жизнь пирожные жрал! Молоко на губах…
Устроился с краю длинного под красным сатином стола. А меня вдруг разобрал смех – не удержался, прыснул: это я-то всю жизнь жрал пирожные?!
Он все понял: лицо передернулось. Поднявшись, вышел. Ага, кишка тонка, не выдерживает!
В очередное воскресенье я был у Нади. Мать и сестренка, остроглазая, с короткими, как хвостики, косичками, встретили меня, будто старого знакомого. С Надей мы сидели дома, после гуляли в лесу – редком дубняке, и день для меня показался короче часа. Дурачились, шутили, набрали букет цветов.
Вернувшись в казарму, долго еще жил другой жизнью. И ночью мне приснился этот пронизанный солнцем дубняк, цветы и колокольчатый смех Нади…
Словом, со мной творилось черт его знает что.
А потом… Потом я начал уходить в самоволку. Первый раз, второй… Все мне сходило. Удивительно сходило. Но до поры до времени. Недаром говорят: сколько веревочке не виться, конец будет. Тогда не мог предопределить этот самый конец, не мог представить себе и частицу тех испытаний, которые ждали меня впереди.
И возможно, не эти бы "фокусы", как сказал Долгов, не лежать бы теперь на госпитальной кровати? Может быть. Кто знает?
Да, самоволки. Я выбирал такое время, когда меня не могли хватиться, и уходил к Наде. Позади казармы, возле туалета, я обнаружил в заборе доску, которая держалась только на одном гвозде вверху и отклонялась в сторону, точно маятник. Нижний гвоздь кто-то вырвал до меня – там краснела ржавая дырка. Я пролезал в эту щель, доска, качнувшись, закрывала за мной проход, и я оказывался за пределами городка. До совхозной усадьбы поле перемахивал одним духом. Огородами выходил к знакомому дому с крыльцом. Переводил дыхание, стучал в крайнее окошко.
Обычно Надя сидела у стола рядом с окном: готовила институтские задания. Она знала мой сигнал, гасила свет и появлялась на крыльце.
За огородом росла такая же дряхлая, как и перед домом, ветла, они, наверное, были даже одногодки. Под ней – вымытая дождями, потемневшая, растрескавшаяся лавка. Тут мы и устраивались.
– На сколько сегодня? – спрашивала Надя.