Звездное тяготение — страница 30 из 38

Он секунду смотрит на меня, поджав губы и умолкнув, не находя больше слов, потом снова уставляется на доску. Это он затащил меня сюда, в клубную комнату игр. Смыв с себя угольную пыль, я отправился в библиотеку, обменять книгу. Мне надо было отойти от потрясения: в душе была какая-то нехорошая пустота, гулкая, пугающая, как в нежилом доме, а чувства, желания будто сковала немота, все мои движения были механическими, неосознанными. Вот сюда, в библиотеку, он и явился сразу за мной. Потом затащил в комнату игр, "погонять" в шахматы. Мне было все равно, что делать, – согласился.

И, уже шагая за ним, внезапно подумал о том, что впервые принял его предложение без протеста, раздражения и даже обрадовался, что именно он, а не кто-нибудь иной оказался рядом. Удивительно непонятно устроен человек: поди узнай, какие бесчисленные обстоятельства, большие и маленькие, становятся определяющими его поступки?

Стол наш стоял в углу, и, хотя вокруг солдаты были заняты каждый своим делом – резались в шашки, забивали "козла", – на нас начали обращать внимание: поворачивали головы, привлеченные громким разговором – Сергей то и дело срывался.

Не глядя на него, я хмуро заметил:

– Святее папы римского, думаешь, можно?… Ходи!

– А, шесть киловольт в бок, зевнул! Под боем же… На вот тебе! Ерунда – папа римский! И дело не в нем, старшем лейтенанте Васине, а в тебе, во всем нашем расчете. Не на необитаемом острове живем, не в пустыне.

– Так нельзя: снова шах. Защищайся.

– Ладно, вот!… Был момент, думал, черт с тобой, выплывай сам! А потом взял в толк: на обиде далеко не уедешь. Не сам один так думаю – весь расчет… Не отвертишься, не отступимся. Так и знай! Снова… подкапываешься?

"Говори, говори!" – со странным поднывающим, одновременно радостным и тоскливым чувством думал я, а вслух подтвердил его догадки:

– Да, шах.

– Э, черт, как же тут?… Вот… А насчет Нади ты мне прямо скажи: может, я зря когда-то сболтнул по поводу раздвоения твоего? Может, нет этого раздвоения? И точно – думаешь, решка? Думаешь – старший лейтенант?

"Может, может… Сам не знаю теперь. А ты лучше играй! Не умеешь, так не садись!"

– Молчишь? Молчанкой хочешь отделаться?

– Шах и… мат, по-моему.

– Да ты что?! Брось… Н-да! Давай еще одну! – Сергей решительно смахнул фигуры с доски.

Я поднялся: играть больше не хотелось, да и это была не игра, а настоящее избиение младенцев – Нестеров играл плохо.

– Не хочешь? Не умею играть? – Он вдруг добродушно усмехнулся, хотя глаза сердито сверлили из-под рыжеватых бровей. – Скажу правду: хотелось тебя пристукнуть! Ух как хотелось! Точно. Теперь пошли.

– Куда?

– Пошли, пошли. После поймешь!

Удивительно: я шел с ним все с теми же приглушенными ощущениями – куда идем и зачем, все равно. В коридоре казармы Сергей подтолкнул меня к предпоследней двери, изловчившись, открыл ее перед самым моим носом. Я успел понять: дверь в канцелярию. За столом, покрытым коричневой байкой, сидел лейтенант Авилов в полевой с ремнями форме. В углу приткнут чемодан, вдоль стенки две железные кровати – конвертиком заправлены простыни: офицеров перевели на казарменное положение. Подняв голову, командир расчета смотрит на меня долго – первый раз, что ли, видит? По привычке потянувшаяся к виску рука остановилась на полпути. Опустив ее решительно к столу и внезапно переходя на "ты", лейтенант негромко говорит:

– Садись, Кольцов, рассказывай.

"Выходит, знает все", – удивительно спокойно и даже как-то равнодушно думаю я и опускаюсь на табуретку.

16

За полигоном над рыжей степью, ровной, будто теннисный корт, зыбисто марило. Земля, обгорелая, обожженная, в белых струпьях солончака, избуравленная сусличьими норами, пышет жаром. Колонии приземистого черного, изуродованного, переплетенного, с изодранной корой саксаула. Островки ковыля то мелко серебряно рябят, будто вода в лужах, то переливаются волнами белого атласа. В жестком пыльном бурьяне, в щетинистых кочках типчака что-то пищит, свистит, стрекочут цикады, звенят кузнечики, а ступишь – с треском рассыплются, открыв прозрачные – розовые, голубые, палевые – подкрылки. Небо, как старая простыня в каптерке старшины Малого, – выцветшее, желтоватое. И там, в выси, подальше от зноя, расправив зубчатые на концах крылья, мажет круги орел.

В боевых рубках пекло покруче, чем на дне преисподней. Сухими языками солдаты облизывали горячие наждачные губы. Под комбинезонами стекали ручьи, к вечеру в голове будто все расплавлялось. У меня губы треснули, кровоточили – солоноватый привкус оставался на языке. До стального корпуса установки нельзя было дотронуться: Сергей Нестеров ходил с буро-красным пятном на левой руке. Он попробовал оценить, насколько накалился корпус установки, и тогда кто-то в злой шутке прижал его руку к обшивке, подержал, пока он не завопил благим матом, – осталась отметка. У него ввалились глаза, он удрученно качал головой, отдувался:

– Ну, экватор!

Второй день нас проверяли инструкторы: знание материальной части, боевую работу, наводку, выполнение задач по курсу стрельб. Проверяли дотошно, въедливо, точно свекровь молодую невестку. Когда случалась передышка, Сергей с блестящими, возбужденными глазами, распрямляясь и отирая лицо рукавом комбинезона, выдыхал с непонятным восторгом:

– Ну-у и утюжат! По всем швам. А разобраться – так верно делают! Не просто: бери ракету, стреляй. Ох, братцы, дельце будет! Точно. Войск всяких – прибывают и прибывают эшелоны. И маршем за полигон, в степь. Танки, артиллерия, "катюши", бронетранспортеры с пехотой-матушкой… Пальцем ткнуть некуда!

Глухая на тупике станция за несколько километров отсюда превратилась в эти дни, может быть, в самую напряженную и трудную железнодорожную "точку". Все пути были забиты разгружающимися войсками, беспрерывный монотонный гул и рокот днем и ночью стоял над степью.

Видно, прав был Нестеров: затевалось большое дело. Его будто укусила неведомая муха: еще больше совал свой нос всюду, все его интересовало, до всего было дело. Особенно обхаживал он механика-водителя – просто не давал покою:

– Смотри, Гашимка дорогой, смотри, Курбан, не подведи со своим дизелем! Дадут приказ – занять позицию, а он у тебя тыр-пыр семь дыр – и встал.

– Зачем говоришь? Типун на язык, понимаешь? – искренне сердился механик. – Свое знай: ракету заряжай, наводку делай.

– Не подведем, Гашим-заде, пусть нас и бумажкой на Доске отличников залепили. Мы еще покажем! – подмигивал Сергей, видя, как механик, обливаясь потом, лез под горячее брюхо установки или в душную тесную рубку.

Дела у нас шли хорошо. Не раз за эти два дня листки-"молнии" призывали ракетчиков брать с нас пример, а в таблицах на фанерных щитах против нашего расчета пока значились только выведенные карминовой тушью пятерки. Хотя у других уже пестрели зеленые, а кое-где и синие цифры – четверки и тройки. Жирная зеленая четверка была у отделения Крутикова, и это приводило в открытую радость наших солдат. Даже Рубцов, глядя на таблицу, свел до щелочек глаза:

– Молодец Степичев, ишь вывел витушку! Амба крутиковцам, раз сам писарь за нас.

"Выходит, оклемался – повеселел!"

– Еще бабка надвое сказала! – огрызнулся тут же подвернувшийся Крутиков. – Раскудахтались квочками.

Он пошел к "газику" вычислителей, поддев пыльным сапогом рыжий клубок перекати-поля. Но держался Крутиков по-прежнему бодро и молодцевато, несмотря на жару, и хотя он был ненавистен и противен всему моему укладу и я держался от него подальше, но эта его черточка против моего желания нравилась в нем.

У меня было какое-то своеобразное просветление: голова работала ясно, отчетливо, мне становились понятными такие детали из схем и теории, что в другие моменты, может быть, удивился бы и сам. Но подумать об этом, заняться самоанализом было некогда. Чувствовал, ответы мои нравились капитану-инструктору, высокому, с академическим значком-ромбиком на гимнастерке, молчаливому и непроницаемому, как древнеримский судья. Сначала он задавал мне всякие "уточняющие и наводящие" вопросы, потом перестал и даже не выслушивал до конца ответы, останавливал коротким "достаточно". Я резал ему четко, без запинки, даже чуточку грубовато – капитан настороженно, изучающе косил на меня глазами.

Вечером после окончания всех проверок на допуск к стрельбам нас построили. Впереди в ожидании какого-то начальства скучились офицеры, переговаривались, отирая носовыми платками околыши фуражек: от жары все разомлели. На целую голову среди них возвышался знакомый сутуловатый капитан-инструктор. Странно, только тут я почувствовал, что устал: тело набрякло немотой, и отрешенность, безучастность ко всему окружающему овладели мной. Впору было плюхнуться на кочковатую землю, припекавшую ноги даже через подошвы сапог, на эти вот колючие клубки перекати-поля. Солдаты тоже размякли: стояли молча, без обычных переговоров и шуток.

Из задумчивости меня вывел громкий разговор – он заставил насторожиться. Я поднял голову.

– …Расчет виртуозов. И знания отличные. Особенно второй номер. Как его?… – Капитан-посредник, сутулясь, оглянулся, поискал глазами по строю. Говорил он так громко, видимо, не случайно: пусть слышат все. Я покраснел, пригнул голову. Хорошо, что стоял во второй шеренге.

– А каков: вот-вот с кулаками бросится! Но благодарность заслуживает.

Что ответил ему лейтенант Авилов, не понял – меня сзади легонько толкнули, в ухо слетел с напускной грубоватостью шепот Сергея:

– Слышал, шесть тебе киловольт?… Вот так и надо. И все…

Что он этим "и все" хотел сказать?… В эту минуту офицеры заторопились к строю, резкий голос комбата оборвал разговоры:

– Р-рр-ав-в-няйсь!…

Перед отбоем повесил гимнастерку на перекладину у входа в палатку – к утру она станет заскорузлой и жесткой, как берестяной короб. Но все-таки сухой.

Солдаты засыпали, успев добраться до нар: сладко посапывали, иногда испуганно, точно дети, всхрапывали. Уснуть я не мог. За день палатка накалилась, стояла неподвижная духота. Даже сквозь распахнутую брезентовую дверь не вливался свежий воздух.