[1] – вот так и сходными воззваниями они начинаются, и везде, во всех речах, во всех газетах, на всех плакатах, на всех устах ударные, ритмические призывы вроде «Aux armes, citoyens! Qu’ils tremblent donc, les despotes couronnés! Marchons, enfants de la liberté!»[2], и всякий раз массы восторженным ликованием встречают зажигательные слова.
Огромные толпы на улицах и площадях всегда ликуют при объявлении войны, и всегда в подобные мгновения уличного ликования звучат и другие голоса, потише, в стороне; страх и тревога тоже пробуждаются при объявлении войны, только вот они украдкой шепчутся в комнатах или молчат с побелевшими губами. Всегда и всюду есть матери, которые говорят себе: лишь бы чужие солдаты не убили моих детей! Во всех странах есть крестьяне, которые тревожатся о своем достоянии, о своих полях, лачугах, скотине и урожае. Не вытопчут ли жестокие орды их посевы, не разорят ли дом, не зальют ли кровью нивы, на которых они трудились? Но страсбургский бургомистр, барон Фридрих Дитрих, вообще-то аристократ, но, как и лучшие среди французской знати той поры, всей душою преданный новой свободе, намерен давать слово лишь громким, звучным, уверенным голосам; он умышленно превращает день объявления войны в общественный праздник. С шарфом через плечо спешит с одного собрания на другое, воодушевляя население. Приказывает раздать вино и паек уходящим на войну солдатам, а вечером собирает в своем просторном доме на площади Брольи генералитет, офицеров и самых влиятельных чиновников, устраивает прощальное торжество, которому душевный подъем изначально сообщает характер победного триумфа. Генералы, по генеральскому обыкновению уверенные в победе, молодые офицеры, видящие в войне смысл своей жизни, говорят смело и откровенно. Один подзадоривает другого. Все бряцают саблями, обнимаются, пьют за здоровье друг друга, за добрым вином произносят все более пылкие речи. И во всех речах вновь повторяются все те же зажигательные призывы из газет и прокламаций: «К оружию, граждане! Вперед! Спасем отечество! Пусть дрожат коронованные тираны. Теперь, когда реет знамя победы, настал день воздвигнуть триколор над всем миром! Каждый должен теперь сделать все возможное во имя короля, во имя знамени, во имя свободы!» В такие мгновения весь народ, вся страна стремятся к единению благодаря священной вере в победу и восторженной увлеченности борьбой за свободу.
Неожиданно, в разгар речей и тостов, бургомистр Дитрих обращается к своему соседу, молодому капитану из гарнизона крепости, по фамилии Руже1. Ему вспомнилось, что полгода назад этот милый, не блещущий красотой, но вполне симпатичный офицер сочинил по случаю провозглашения Конституции весьма милый гимн свободе, а полковой капельмейстер Плейель 2 тотчас положил его на музыку. Простенький опус оказался вполне недурен, военный оркестр разучил его, песню играли на площади и пели хором. Разве объявление войны и выступление войск не повод устроить соответствующий праздник? И бургомистр Дитрих как бы невзначай, словно желая попросить доброго знакомого об услуге, говорит капитану Руже (который совершенно необоснованно возвел себя во дворянство и именует Руже де Лилем), не хочет ли он воспользоваться патриотичным поводом и сочинить что-нибудь для выступающих войск, боевую песню для Рейнской армии, что завтра идет в поход на врага.
Руже, человек маленький, скромный, никогда не считавший себя большим сочинителем – стихи его никогда не печатались, оперы отвергались, – знает, что стихотворные строки по особым случаям даются ему легко. Желая оказать любезность высокому чиновнику и доброму другу, он соглашается. Да, он попробует. «Браво, Руже!» – генерал напротив пьет за его здоровье и просит непременно сразу же отправить песню вдогонку войскам; Рейнской армии и впрямь нужен какой-нибудь окрыляющий, патриотический марш. Тем временем слышится новая речь. Новые тосты, шум, все пьют. Мощной волной общее воодушевление накрывает короткий случайный диалог. Все безудержнее, все громче, все разгульнее становится застолье, и гости покидают дом бургомистра уже далеко за полночь.
Да, уже далеко за полночь. 25 апреля, столь волнующий для Страсбурга день объявления войны, заканчивается, собственно говоря, уже началось 26 апреля. Дома окутаны ночным мраком; но мрак этот обманчив, ведь город до сих пор трепещет от волнения. Солдаты в казармах готовятся к выступлению, а иные осторожные обитатели за закрытыми ставнями, пожалуй, тайком собираются бежать. По улицам тут и там маршируют пехотные взводы, время от времени с быстрым цокотом скачут конные связные, потом громыхает по мостовой тяжелая артиллерия, и то и дело от поста к посту монотонно перекликаются часовые. Враг слишком близко, душа города слишком настороженно-опаслива и слишком взбудоражена, чтобы забыться сном в столь важные часы.
Вот и Руже, поднявшись по винтовой лестнице в свою скромную комнатушку на Гран-рю, 126, охвачен странным волнением. Он не забыл свое обещание постараться поскорее сочинить марш, боевую песню для Рейнской армии, и беспокойными шагами меряет тесную комнатушку. Как начать? Как начать? В мозгу до сих пор бессвязно мельтешат призывные кличи прокламаций, речей, тостов. «Aux armes, citoyens!.. Marchons, enfants de la liberté!.. Écrasons la tyrannie!.. L’étendard de la guerre est déployé!..»[3] Но в памяти возникают и другие слова, слышанные мимоходом, – голоса женщин, дрожащих за сыновей, голоса крестьян, полные тревоги, что чужестранные когорты могут вытоптать и залить кровью поля Франции. Почти непроизвольно он записывает две первые строки, всего лишь отзвук, эхо, повтор тех возгласов:
Allons, enfants de la patrie,
Le jour de gloire est arrivé![4]
Останавливается, замирает. Вот оно, в точку! Начало хорошее. Теперь бы сразу найти должный ритм, мелодию к словам. Он берет со шкафа скрипку, пробует. И о чудо! – с первых же тактов ритм полностью под стать словам. Он торопливо пишет дальше, теперь уже увлеченный, подхваченный той силой, что вселилась в него. И вдруг все разом сливается воедино: все чувства, вскипающие в этот час, все слова, услышанные на улице и на банкете, ненависть к тиранам, страх за родную землю, вера в победу, любовь к свободе. Руже совершенно незачем сочинять, придумывать стихи, нужно просто облечь в рифмы, подчинить упругому ритму мелодии те слова, что сегодня, в этот неповторимый день, передавались из уст в уста, – и он выскажет, выразит, пропоет все, что в глубине души чувствует нация. И музыку сочинять незачем, ведь сквозь закрытые ставни проникает ритм улицы, ритм часа, ритм протеста и вызова, заложенный в походный шаг солдат, в гремящие звуки труб, в лязг пушек. Может статься, он внемлет ему не сам, не своим чутким ухом, ритму внемлет гений часа, угнездившийся на эту единственную ночь в его смертном теле. И все покорнее мелодия подчиняется твердому, ликующему такту, четкому пульсу целого народа. Словно под чужую диктовку, Руже торопливо, все быстрее записывает слова и ноты – он объят бурей, которая дотоле никогда не бушевала в его ограниченной обывательской душе. Экзальтация, восторг, принадлежащий не ему, а магической силе, сосредоточенной в одной взрывной секунде, возносит бедного дилетанта в сто тысяч раз выше собственных его пределов и, будто ракету, швыряет к звездам – на миг все только свет и пламень. Той единственной ночью капитан-лейтенанту Руже де Лилю дано побрататься с бессмертными: из выхваченных на улице и из газетных призывов возникает творческое слово, создавая строфу, которая в поэтической своей формулировке столь же неувядаема, сколь бессмертна и мелодия.
Amour sacré de la patrie,
Conduis, soutiens nos bras vengeurs!
Liberté, liberté cherie,
Combats avec tes defenseurs![5]
Дальше пятая строфа, последняя, и пронизанная волнением, созданная на одном дыхании, идеально соединяющая слово и мелодию, бессмертная песня завершена еще до рассвета. Руже гасит свечу, бросается на кровать. Что-то – он не знает что – вознесло его к прежде неизведанной просветленности помыслов и теперь вновь швырнуло вниз, в тупое изнеможение. Он спит бездонно-глубоким сном, похожим на смерть. И действительно, творец, поэт, гений в нем умер. Но на столе, отъединенное от спящего, свершившего это чудо поистине в священном дурмане, уже лежит законченное произведение. Едва ли в истории всех народов еще хоть раз так же быстро рождалась столь совершенная песня, причем одновременно и слова, и мелодия.
Все те же соборные колокола, как всегда, возвещают новое утро. Порою ветер доносит с Рейна выстрелы – начались первые стычки. Руже просыпается. С трудом выбирается из бездны сна. Что-то произошло, смутно чувствует он, с ним произошло что-то, о чем у него остались лишь смутные воспоминания. Только потом он замечает на столе свежеисписанный лист. Стихи? Когда он их написал? Ноты – его собственным почерком? Когда он это сочинил? Ах да, песня, о которой вчера просил друг Дитрих, боевая песня для Рейнской армии! Руже читает свои стихи, напевает мелодию, однако, как обычно автор перед только что созданным произведением, чувствует себя крайне неуверенно. Но рядом живет однополчанин, и он показывает ему песню, напевает мотив. Друг, судя по всему, одобряет, предлагая лишь несколько мелких поправок. Этот первый положительный отклик внушает Руже определенную уверенность. Со всем нетерпением автора, гордый, что быстро выполнил обещание, он немедля спешит в дом бургомистра Дитриха, который совершает в саду ежеутреннюю прогулку, обдумывая при этом новую речь. Как, Руже? Уже готово? Ну что ж, тогда прямо сейчас и устроим репетицию. Оба идут из сада в салон, Дитрих садится за фортепиано, аккомпанирует, Руже поет. Привлеченная неожиданной утренней музыкой, в комнату входит жена бургомистра, она обещает сделать копии новой песни и заодно – как профессиональная музыкантша – проработать аккомпанемент, чтобы нынче же вечером спеть гостям и эту песню средь многих других. Бургомистр Дитр