Толстой отшатывается, он испуган резкостью пылкого юноши. Затем берет себя в руки, подходит к нему и говорит очень просто.
Толстой. Благодарю вас, особенно за ваши последние слова. Вы пожелали мне то, о чем я вот уже тридцать лет с тоской грежу – смерть в мире с Богом и всеми людьми.
Оба студента кланяются и уходят; Толстой долго смотрит им вслед, затем начинает возбужденно ходить взад и вперед, говорит восторженно секретарю.
Что за удивительные юноши, как смелы, как горды и сильны эти молодые люди России! Как великолепна эта верящая, пылкая молодость! Такими я знал их под Севастополем, шестьдесят лет назад; именно с таким свободным и дерзким взором шли они на смерть, на любое опасное дело – упрямо, готовые с улыбкой умереть за какой-нибудь пустяк, из одной увлеченности отдать свою жизнь, юную, удивительную жизнь за полый орех, за пустые слова, за ложную идею. Удивительна эта вечная русская юность! И служит она ненависти и убийству как святому делу, со всем жаром, всеми своими силами! И все же они сделали мне добро, эти оба юноши, они действительно правы, мне надо наконец собраться с духом, освободиться от слабости, стать хозяином своего слова! В двух шагах от могилы, а все медлю! Действительно, истине можно учиться только у юности, только у юности!
Дверь распахивается, в комнату, подобно резкому сквозняку, врывается возбужденная, раздраженная графиня Софья Андреевна. Движения ее неуверенны, глаза беспрестанно и тревожно перебегают от предмета к предмету. Чувствуется, что, говоря, она думает о другом, и снедает ее какое-то внутреннее беспокойство. Она намеренно смотрит мимо секретаря, он для нее – пустое место, и говорит, обращаясь только к мужу. За ней быстро входит Саша, ее дочь, создается впечатление, что она следует за матерью, оберегая ее.
Графиня. Бил гонг к обеду, вот уж полчаса внизу сидит редактор «Дейли телеграф» по поводу твоей статьи против смертной казни, а ты заставляешь его ждать из-за этих студентов. Что за бестактный, бесцеремонный народ! Когда слуга спросил, приглашал ли их к себе граф, один ответил: «Нет, нас никакой граф не приглашал. Лев Толстой пригласил нас». И ты разговариваешь с такими самонадеянными молокососами, с мальчишками, которые хотят такой же неразберихи в мире, что в их головах! (Беспокойно осматривает комнату.) Какой здесь беспорядок, книги на полу, пыль кругом, действительно стыдно, если войдет порядочный человек. (Подходит к креслу, трогает его.) Совершенно порвана клеенка, просто срам, нет, невозможно смотреть на это. К счастью, завтра здесь будет обойщик из Тулы, он сразу же займется этим креслом. (Никто ей не отвечает, она беспокойно осматривается.) Пойдем, пожалуйста! Нельзя так долго заставлять его ждать.
Толстой(бледный, очень неспокойно). Я сейчас приду, мне тут надо… кое-что сделать… Саша поможет мне. Займи, пожалуйста, гостя, извинись за меня перед ним, я очень скоро приду. (Графиня идет, окинув комнату подозрительным взглядом. Едва она выходит, Толстой бросается к двери и быстро закрывает ее на ключ.)
Саша(испуганная его порывистостью). Что случилось?
Толстой(в чрезвычайном возбуждении, прижав руку к груди, запинаясь). Обойщик завтра… Слава богу, еще есть время… Слава богу.
Саша. Что произошло, папа́?
Толстой(взволнованно). Нож, скорее нож или ножницы… (Удивленный секретарь берет с письменного стола ножницы для бумаги и передает их ему. Толстой с нервной поспешностью, время от времени боязливо поглядывая на дверь, начинает расширять рваный участок обшивки кресла, беспокойно шарит руками в конском волосе набивки и наконец вытаскивает запечатанный конверт.) Вот – не правда ли?.. Просто смешно… смешно и невероятно, прямо как в скверном французском бульварном романе… стыд и срам… Я, находясь в здравом уме, должен на восемьдесят третьем году жизни в собственном доме прятать самые важные для меня бумаги, потому что в моей комнате все что-то ищут, потому что за мной всегда кто-то шпионит, каждое мое слово подслушивают, каждую тайну выслеживают. Какой стыд, какой ад для меня в этом доме, какая ложь крутом! (Немного успокоившись, вскрывает конверт и читает письмо. Обращается к Саше.) Это письмо я написал тринадцать лет назад 7, когда должен был уйти от твоей матери из этого адского дома. Это было прощание с ней, на уход же у меня тогда недостало мужества. (Письмо шуршит в дрожащих руках, он читает вполголоса, для себя.) «… Но нельзя продолжать жить так, как я жил эти 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окружен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать – уйти… Если бы открыто сделать это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я бы ослабел, может быть, и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, если мой поступок сделал вам больно, и в душе своей, главное, ты, Соня, отпусти меня добровольно и не ищи меня, и не сетуй на меня, не осуждай меня». (Тяжело вздохнув.) О, тринадцать лет прошло с тех пор, тринадцать лет продолжал я мучиться, и каждое слово этого письма – истинная правда, как тогда, и нынешняя моя жизнь такая же малодушная и скверная. Я все еще не ушел, все еще жду и жду, и не знаю чего. Я все и всегда ясно знал и понимал и всегда поступал неправильно. Всегда был слишком слаб, всегда безволен с ней. Письмо я спрятал здесь, словно гимназист грязную книжонку от учителя. А завещание, в котором я просил ее тогда подарить человечеству право на мои произведения, передал ей в руки только потому, что хотел иметь в доме мир, вопреки миру с моей совестью.
Пауза.
Секретарь. А как вы считаете, Лев Николаевич, позвольте задать вопрос… как вы считаете, если бы… если бы Бог призвал вас к себе… было бы выполнено это ваше последнее, настоятельное желание, чтобы семья отказалась от прав на ваши произведения?
Толстой(испуганно). Само собой разумеется… то есть… (Беспокойно.) Нет, не знаю… Как думаешь ты, Саша?
Саша отворачивается и молчит.
Боже мой, я не думал об этом. Или нет: опять, опять я правдив не до конца – нет, я только хотел не думать об этом, опять я уклонился, как всегда уклоняюсь от любого ясного и прямого решения. (Пристально смотрит на секретаря.) Нет, я знаю, определенно знаю, и жена, и сыновья также мало будут уважать мою последнюю волю, как сейчас не уважают мою веру и мой духовный долг. Они станут торговать моими произведениями, и после моей смерти я окажусь лжецом перед человечеством. (Делает решительный жест.) Но этого не должно случиться, этого не может быть. Наконец-то должна появиться ясность. Как сказал сегодня этот студент, этот правдивый, искренний человек? Действий требует мир от меня, конечной честности, ясного, чистого, недвусмысленного решения – это был знак! В восемьдесят три года нельзя более, закрывая глаза, прятаться от смерти, надо смотреть ей в лицо и ответственно принимать свои решения. Да, хорошо предостерегли меня эти незнакомые люди: бездеятельность скрывает собой только трусость души. Ясным следует быть и правдивым в восемьдесят три года, когда вот-вот пробьет твой последний час. (Повернувшись к секретарю и дочери.) Саша и Владимир Георгиевич, завтра я пишу завещание, в котором ясно, однозначно и бесспорно будет сказано, что все доходы от моих сочинений, все нечистые деньги, деньги, которые можно на них нажить, я дарю всем, всему человечеству – никакого торгашества не должно быть со словом, сказанным или написанным мною всем людям, продиктованным моей совестью. Приходите завтра утром со вторым свидетелем – мне нельзя больше тянуть, смерть в любой момент может остановить мою руку.
Саша. Папа́, – нет, я не хочу отговаривать, но боюсь трудностей, если мама увидит нас здесь вчетвером. Она сразу заподозрит неладное и, возможно, поколеблет в последний момент твою волю.
Толстой(подумав). Ты права! В этом доме мне не сделать ничего чистого, ничего правильного, вся жизнь здесь становится ложью. (Секретарю.) Будьте завтра в одиннадцать утра в лесу перед Грумонтом у большого дерева, что слева за ржаным полем. Я выеду верхом на прогулку, и мы встретимся там. Приготовьте все, и, надеюсь, Бог даст мне крепости, я освобожусь наконец от последних оков 8.
Вновь слышны громкие удары обеденного гонга.
Секретарь. Но графиня не должна ничего заметить, иначе все пропадет.
Толстой(тяжело вздохнув). Ужасно вечно притворяться, вечно прятаться. Хочешь быть правдивым перед миром, хочешь быть правдивым перед Богом, хочешь быть правдивым перед самим собой и не можешь быть правдивым перед женой и детьми! Нет, так жить невозможно, так жить невозможно!
Саша(испуганно). Мама!
Секретарь быстро поворачивает ключ в двери, Толстой, чтобы скрыть волнение, идет к столу и становится спиной к входящей графине.
Толстой(со стоном). Ложь в этом доме отравляет меня – ах, если б хоть раз можно было оставаться правдивым до конца, правдивым хотя бы перед лицом смерти!
Графиня(поспешно входит). Почему вы не идете? Всегда ты опаздываешь.
Толстой(поворачиваясь к ней, лицо его почти спокойно, он говорит медленно, с подчеркиванием, понятным лишь посвященным). Да, ты права, я всегда и во всем опаздываю. Но важно только одно – что у человека остается все же время поступить правильно.
Та же комната. Поздняя ночь следующего дня.
Секретарь. Вам следовало бы сегодня лечь раньше, Лев Николаевич, вы устали после волнений и длительной поездки верхом.
Толстой. Нет, я совсем не устал. Усталым делают человека только колебания и неуверенность. Каждое действие освобождает, даже плохое действие лучше бездеятельности.