Звездные часы человечества — страница 29 из 48

(Ходит по комнате.) Не знаю, правильно ли я сегодня вел себя, мне следует спросить у совести. То, что я отдал свои произведения всем, сняло с души тяжелый камень, но, наверно, мне следовало сделать завещание не тайно, а открыто, перед всеми, мужественно и убежденно. Возможно, я сделал недостойно то, что ради правды надо было сделать открыто, – но, слава богу, это уже сделано, еще один шаг в жизни, еще на шаг ближе к смерти. Теперь остается самое тяжелое, последнее: в нужный час забраться в лесную чащу, забраться, как зверю, когда приходит конец; в этом доме моя смерть будет неправедной, как и жизнь. Мне восемьдесят три года, а все никак, все никак не собраться с силами, чтобы вырваться из плена земного, – и, возможно, я упущу этот час.

Секретарь. Кто знает свой час! Знали бы люди его, все было бы хорошо.

Толстой. Нет, Владимир Георгиевич, совсем нехорошо было бы это. Слышали вы старую легенду, мужик один рассказал мне, как Христос отнял у человека знание своего смертного часа? Раньше каждый знал, когда умрет, и вот Христос, придя на землю, увидел, что иные мужики не работают на своей земле и живут, словно грешники. Он стал упрекать такого в лени, но бедняга ворчал одно: для кого сеять, если до жатвы он не доживет. И понял Христос, что это плохо, когда люди заранее знают о своей смерти, и лишил их этого знания. С тех пор должны мужики ухаживать за своей землей до последнего часа, как будто они будут жить вечно, и это правильно, так как только в работе человек обретает свою частицу вечности. Вот и я хочу сегодня тоже (показывает на свой дневник) отработать свой дневной урок.


Слышны энергичные шаги, входит графиня, уже в капоте, бросает сердитый взгляд на секретаря.


Графиня. Ах, вот что… я думала, ты наконец один… я хотела поговорить с тобой…

Секретарь(с поклоном). Я иду.

Толстой. Прощайте, дорогой Владимир Георгиевич.

Графиня(едва за секретарем закрывается дверь). Вечно он возле тебя, словно репейник, висит на тебе… а меня, меня он ненавидит, он хочет отдалить меня от тебя, этот скверный, коварный человек.

Толстой. Ты несправедлива к нему, Соня.

Графиня. Я не желаю быть справедливой! Он втерся между нами, украл тебя у меня, отдалил тебя от твоих детей. С тех пор как он появился в доме, я уже ничего не значу и ты сам принадлежишь всему миру, только не нам, твоим близким.

Толстой. Если бы это было так! Ведь Бог хочет, чтобы все принадлежало всем и чтобы человек ничего не оставлял себе и своим.

Графиня. Да, я знаю, это он внушает тебе, этот вор, похитивший добро у моих детей, я знаю, он возбуждает тебя против всех нас. Поэтому я не желаю более терпеть в доме этого интригана, не желаю видеть его.

Толстой. Но, Соня, ты же знаешь, он нужен мне для работы.

Графиня. Ты найдешь сотню других! (Протестующе.) Я не выношу его близости. Я не желаю, чтобы этот человек был между мной и тобой.

Толстой. Соня, хорошая моя, прошу тебя, не волнуйся. Иди сюда, садись, давай поговорим друг с другом мирно – как в те времена, когда наша совместная жизнь только начиналась. Подумай, Соня, как мало хороших слов остается нам сказать друг другу, как мало хороших дней нам осталось! (Графиня беспокойно осматривается и, крайне возбужденная, садится.) Послушай, Соня, мне нужен этот человек – может быть, только потому, что я слаб в вере, ведь, Соня, я не так силен, как мне хотелось бы. Правда, каждый день подтверждает мне, что многие тысячи людей во всем мире разделяют мою веру, но пойми, таково наше земное сердце: чтобы сохранить уверенность, ему нужна живая, зримая, осязаемая, ощутимая любовь хотя бы одного человека. Возможно, святые в стародавние времена и могли жить в своих кельях без помощников, не падать духом без сострадающих им, но, видишь ли, Соня, я-то ведь не святой – я всего лишь очень слабый и уже старый человек. Мне нужно, чтобы возле меня был человек, разделяющий мою веру, ту веру, которая является сейчас самым дорогим, самым ценным в моей старой, одинокой жизни. Конечно, самым большим счастьем для меня было бы, если б ты сама, ты, которую я вот уже сорок восемь лет глубоко почитаю, если б ты разделяла мои религиозные убеждения. Но, Соня, ты никогда не хотела этого. На то, что мне более всего дороже, ты смотришь без любви и, боюсь, даже с ненавистью. (Графиня делает протестующее движение.) Нет, Соня, пойми меня, я не упрекаю тебя. Мне и миру ты дала то, что могла дать, много материнской любви, забот, неизменно доставляя окружающим радость, могла ли ты чем-то пожертвовать ради убеждений, которых ты не принимаешь душой. Как могу я обвинять тебя в том, что ты не разделяешь устремления моей души – ведь духовная жизнь человека, его сокровенные мысли всегда являются тайной между ним и его Богом. И вот, смотри, наконец-то в мой дом пришел человек, который сам страдал до этого в Сибири за свои убеждения и разделяет сейчас мои, мой помощник и дорогой мне человек, он помогает мне, поддерживает меня в моей внутренней жизни – почему ты не хочешь оставить его мне?

Графиня. Потому что он отдалил тебя от меня, а я не в силах это вынести, не в силах вынести. Это сводит меня с ума, делает меня больной, так как я чувствую, что все, чем вы занимаетесь, все это против меня. И сегодня опять, в полдень я увидела, как он прячет какую-то бумагу, и никто из вас не мог смотреть мне в глаза: ни он, ни ты, ни Саша! Все вы что-то утаиваете от меня. Да, я знаю, я знаю, вы сделали что-то недоброе мне.

Толстой. Я надеюсь, что Бог убережет меня, стоящего у могилы, от того, чтобы я сознательно причинил кому-нибудь зло.

Графиня(со страстью). Значит, ты не отрицаешь, что вы сделали тайком… что-то против меня. О, ты же знаешь, что не можешь лгать мне, как другим.

Толстой(сильно вспылив). Я лгу другим? И это говоришь мне ты, из-за которой я предстал перед всеми как лжец. (Сдерживая себя.) Но я надеюсь перед Богом, что сознательно грех лжи не совершил. Возможно, мне, старому человеку, не дано все время говорить только правду, но все же, думаю, что лжецом, обманщиком людей я из-за этого не стал.

Графиня. Тогда скажи, что вы сделали – что это было за письмо или бумага… не мучай меня более…

Толстой(очень мягко, подойдя к ней). Софья Андреевна, не я мучаю тебя, ты сама мучишь себя, потому что больше не любишь. Была бы у тебя любовь ко мне, было бы и доверие ко мне – доверие даже тогда, когда уже не понимаешь меня. Софья Андреевна, я прошу – всмотрись в себя: сорок восемь лет живем мы с тобой вместе! Может быть, эти многие годы нашей совместной жизни не прошли бесследно, может, у тебя все еще сохранилось немного любви ко мне: тогда собери, прошу тебя, эти искорки и раздуй огонь, попытайся опять стать такой, какой так долго была для меня, любящей, доверчивой, нежной и преданной; иногда, Соня, мне становится страшно, так изменилось твое отношение ко мне.

Графиня(потрясенная и взволнованная). Я не знаю более, какой я стала. Да, ты прав, уродливой стала я и злой. Но кто смог бы выдержать такое, видеть, как ты терзаешь себя, стараясь быть больше, чем человеком, – наблюдать это яростное, это греховное стремление жить с Богом. Ведь грехом, да, грехом является это – высокомерие, надменность, а не смирение – желание слишком приблизиться к Богу и искать истину, в которой нам отказано. Раньше, раньше все было хорошо и ясно, мы жили, как все другие люди, честно и чисто, у нас была своя работа, было свое счастье, дети росли, и наступающая старость не пугала нас. И внезапно, тридцать лет назад, поражает тебя это ужасное ослепление, эта вера, которая делает несчастным и тебя, и всех нас. И как мне быть, если я и сейчас не понимаю, какой смысл в том, что ты топишь печи, и носишь воду в дом, и шьешь скверные сапоги, ты, которого мир любит как великого писателя. Нет, у меня никак не укладывается в голове, почему наша ясная жизнь, трудолюбивая и экономная, тихая и простая, почему она внезапно стала грехом перед другими людьми. Нет, не могу я это понять, не могу, не могу.

Толстой(очень мягко). Видишь, Соня, как раз это я говорил тебе: там, где мы не понимаем, именно там должны мы силой любви доверять. Это справедливо и в отношениях с людьми, и в отношениях с Богом. Неужели ты думаешь, я приписываю себе знание конечной правды? Нет, я верю лишь тому, что то, что так честно и истово делается, из-за чего так жестоко страдают, не может совсем не иметь смысла и значения перед Богом и людьми. Так попытайся и ты, Соня, немного поверить мне в том, что ты уже более не понимаешь, доверься, по крайней мере, моей воле к правде, и все, все станет сразу хорошо.

Графиня(беспокойно). Но ты скажешь мне тогда все… ты расскажешь мне все, что вы сегодня делали?

Толстой(очень спокойно). Все расскажу, ничего не хочу более скрывать и делать тайно в те немногие дни, что осталось мне прожить. Я жду лишь, когда Сережа и Андрей вернутся, тогда я всем вам откровенно скажу, к какому решению пришел в эти дни. А пока оставь свои подозрения, не шпионь за мной – это единственная моя просьба, Софья Андреевна, выполнишь ли ты ее?

Графиня. Да… да… непременно… непременно…

Толстой. Благодарю тебя. Смотри, как все хорошо станет, если быть откровенным и верить. Как хорошо, что мы говорили мирно и дружелюбно. Ты опять согрела мне сердце. Послушай, когда ты вошла в комнату, на твоем лице лежала тень подозрения, своим беспокойством и ненавистью оно было мне чужим, я не узнал тебя, такой ты никогда прежде не была. А теперь лицо твое просветлело, я опять узнаю твои глаза, Софья Андреевна, они стали девичьими, как прежде, добрыми, расположенными ко мне. Иди, отдохни, любимая, уже поздно! Благодарю тебя от всего сердца. (Целует ее в лоб, графиня идет, у двери она еще раз взволнованно оборачивается.)