Звездный ковчег — страница 238 из 645

Вокруг грязь и бардак, но это уже сам Старейшина оставил. Постель не заправлена, одеяла сбились в кучу в ногах. Из–под кровати выглядывает ком мятой одежды. Грязная тарелка с крошками все так же лежит опасно близко к краю прикроватной тумбочки.

Чувствую себя так, словно вторгаюсь, нарушаю границы личного пространства Старейшины, но тут же напоминаю себе, что формально я теперь Старейшина и прав на эту комнату у меня больше, чем у мертвеца.

На столе лежит разобранная модель двигателя. Поднимаю крошечную активную зону ядерного реактора и осторожно вытираю пыль с поверхности. Первый раз я увидел эту проклятую штуковину, когда Старейшина ее от меня прятал. Взвешиваю модель в руке. Он знал, что что–то не так, уже тогда знал. Если бы он просто с самого начала сказал мне правду, может, мы могли бы работать над проблемой вместе. Если бы все просто перестали врать, космос бы их побрал, мы бы уже, наверное, добрались до Центавра–Земли!

Швыряю модель двигателя через всю комнату. Он падает на кровать Старейшины, рассыпаясь кусочками по подушке, которая еще хранит отпечаток его головы.

Гадство.

Тру лицо ладонями.

Вот ведь гадство.

Из–за взлома, и этой надписи, и готовности Марай помочь мне с полицией у меня из головы вылетела самая страшная правда.

Мы никуда не летим.

Остановились.

Глядя на обломки двигателя на постели Старейшины, я кое–что осознаю. Я не собираюсь рассказывать остальным на корабле. Не собираюсь. Никогда не думал, что запутаюсь в той паутине лжи, которой Старейшина оплел «Годспид»…

Я не могу сказать им. Не могу сказать, что мы не просто летим слишком медленно. Что мы вовсе остановились. Им только прекратили давать фидус — и уже в пленочную сеть просачиваются призывы к революции. Если я скажу им, что мы никуда не летим, они просто разорвут корабль, прогрызут металлические стены зубами и отправятся в черную пасть космоса.

Так же, как Харли.

Запускаю пальцы в волосы, путаясь в колтунах. Что я здесь делаю? Старейшина, может, и подозревал, что мы остановились, но вряд ли он прятал тайный план починки двигателя у себя в спальне.

На столе мелькает пленка. Яркие белые буквы гаснут. Пленка пищит и перезагружается. Еще немного, и загорается привычный экран запуска. Не знаю, что там сделали Марай и главные корабельщики, но это сработало, и сообщение хакера исчезло с экрана.

Вай–ком снова пищит.

Тянусь к уху, чтобы ответить, но тут замечаю кое–что… еще одну дверь. Сбрасываю вызов и, перешагнув через кучу одежды, иду к двери. Откуда она здесь? Дверь в ванную — это понятно, но второй я никогда не замечал — я и заходил–то в комнату Старейшины всего дважды, и оба раза был слишком занят поисками: в первый раз искал модель двигателя, во второй — алкоголь.

На полу полукруглая отметина, значит, дверью пользовались часто. Дрожащими руками тянусь к старомодной ручке — она железная и была сделана еще на Сол–Земле. Ручка не поворачивается, но дверь все равно открывается.

Я с любопытством заглядываю внутрь.

Стенной шкаф.

Стенные шкафы у нас встречаются не часто; в большинстве спален стоят просто платяные, но, признаюсь, я ожидал большего. Разочарованно отворачиваюсь, но вдруг краем глаза замечаю… На дне шкафа стоят коробки, и из верхней выглядывает потрепанная тряпка. Она необычного сине–зеленого цвета, который я уже много лет храню в дальнем уголке сердца.

Втягиваю воздух и забываю выдохнуть. Руки немеют, но я наклоняюсь и вытягиваю ткань из коробки.

Переселившись на уровень хранителей, я принес с собой не так уж много. Среди моих пожитков было одеяло. Маленькое, все в пятнах и местами протертое до ниток. Необычного сине–зеленого цвета.

Это одеяло было моей первой собственностью. Когда–то я думал, что оно принадлежало моим родителям. Мне, как Старшему, было запрещено знать, кто они, потому что это сделало бы меня необъективным. Точнее, так мне сказал Старейшина. На самом деле я — клон, и меня не родили, а создали.

До двенадцати лет Старейшина переселял меня из одной семьи в другую — полгода с пастухами, полгода с мясниками, полгода на соевой ферме.

И со всеми этими переездами я никогда не чувствовал, что хоть одна из этих семей — моя.

А вот одеяло было моим.

Мое самое раннее воспоминание: я прячусь под одеялом, когда мне говорят, что снова надо переезжать. Не помню, с кем я тогда жил и к кому меня переселяли, помню только, как накрылся одеялом и думал, может, когда я был совсем маленьким, моя мама — моя настоящая мама — кутала меня в него и прижимала к себе.

Всего через несколько дней на уровне хранителей мы со Старейшиной поругались, и он назвал меня невозможным ребенком, избалованным и испорченным. Я убежал к себе в комнату и бросался на стены, скидывал на пол все, что попадалось под руку… и тут наткнулся взглядом на одеяло. Воплощение моей «детскости».

Я попытался разорвать его, но не смог, и поэтому швырнул в мусорный желоб.

Оказывается, Старейшина сумел спасти этот кусочек меня. И хранил его все эти годы. Зарываюсь в ткань лицом и думаю обо всем, чем был Старейшина, и обо всем, чем он не был.

В шкафу висит только одна вещь — тяжелая мантия, официальное облачение Старейшины для особых случаев. Возвращаю одеяло обратно в коробку и тянусь за мантией. Она намного тяжелее, чем я ожидал. Определенно, это шерсть — до начала обучения у Старейшины я достаточно и прял, и чесал шерсть, чтобы распознать грубовато–восковую текстуру ткани. По всей длине и ширине облачения идет вышивка. По верху пляшут звезды, у каймы вьются ростки, а между ними тянется бесконечная линия горизонта.

Застежка под пальцами расходится, и я надеваю облачение. Его тяжесть давит мне на плечи, заставляя сутулиться. Подол волочится по полу на добрых пару дюймов, да и в плечах слишком велико — звезды на моей недостаточно широкой груди провисают.

Выглядит глупо.

Стягиваю мантию и запихиваю обратно в шкаф.

8. Эми

Надо выбираться отсюда. Сейчас же. Нельзя тут оставаться. Только не с ним. Сбежать. Надо сбежать. Скорее. СКОРЕЕ. Лютор переступает порог и в два быстрых движения оказывается рядом со мной. Он придвигается ближе, так близко, что тепло его тела обжигает мне кожу. Наполняя легкие, чтобы закричать, я всасываю струйку воздуха, который он выдохнул. Лютор тянется ко мне, и крик умирает в горле. Я давлюсь им, и у меня перехватывает дыхание.

Лютор снимает капюшон у меня с головы, хватается за мой бордовый платок, я вырываюсь, и волосы рассыпаются по плечам. Стеллаж позади глухой стеной отрезает пути к отступлению. Лютор скользит ладонью по моей щеке, хватает прядь волос в кулак и грубо дергает, притягивая Меня к себе. Я сопротивляюсь. Плевать, пусть хоть с корнями из головы вырывает, я ему не марионетка. Завожу руки за спину, хватаюсь за корешки двух книг и, когда Лютор наматывает мои волосы себе на руку, заставляя смотреть ему в глаза, выхватываю книги и с размаху бью его по голове с двух сторон.

— А–А–А! — От боли у него вырывается нечеловеческий рев. Он стискивает голову, а я бросаю книги и проскальзываю у него под рукой, а вдогонку мне несется целый поток ругательств — некоторые я знаю, некоторые даже никогда не слышала.

— Давай! — ору я Виктрии, которая по–прежнему прячется за последним стеллажом. Она вылезает, я хватаю ее за запястье и тащу за собой, прочь отсюда и поближе к выходу.

Лютор бросается следом, но у нас достаточно форы, чтобы добраться до переполненного холла, прежде чем он нас догонит. Оказавшись посреди помещения, я останавливаюсь. Белые слова пропали с экранов, пленки снова заработали. Возле пленки «Естественных наук» стоит невысокая женщина в идеально отглаженной темной одежде — такую предпочитают корабельщики. Она погружена в разговор с теми, кто до этого изучал схему двигателя. Несколько человек, изумленные нашим суматошным появлением, поднимают взгляд, но большинство нас вообще не замечает.

Лютор стоит на пороге, вцепившись обеими руками в дверной косяк, и прожигает нас взглядом. Он ничего нам не сделает. Не при остальных.

Сезон уже прошел, и фидусом больше никого не опаивают. У него не будет оправдания.

Виктрия выдергивает руку.

— Спасибо, — бормочет она; звук больше похож на рычание.

— Эй! — Голос Лютора звенит, отражаясь от стен. Большинство людей поворачивается к нему, но Виктрия низко опускает голову и спешит к выходу, бросив меня посреди холла. Лютор отталкивается от дверного косяка и направляется в мою сторону.

— Думаешь, можешь вот так просто сбежать от меня? — спрашивает он.

— Не думаю, а знаю, — отвечаю я и уже делаю несколько шагов к выходу, но тут он хватает меня за локоть и разворачивает.

Обвожу зал взглядом. Все смотрят. Некоторые придвинулись поближе, и по тревоге в их глазах я понимаю, что они почти что готовы прийти мне на помощь. И все же… они не решаются. Потому что он — один из них. А я — нет.

— Теперь все по–другому. — Я с шипением выдергиваю руку из его хватки. — Ты думаешь, что можешь делать что хочешь, но это не так.

Быстро отступаю, решительно настроенная уйти отсюда, не дав ему больше возможности дотронуться до меня даже пальцем. За спиной раздается смех, и звук его так отвратителен, что по спине у меня бегут мурашки.

— Да, все по–другому! — рычит Лютор мне вслед. — у нас больше нет командира!

Я разворачиваюсь на пятках.

— Старший — ваш командир! — Голос звучит высоко и громко, словно сердитый скрип. Против воли вспоминается сообщение, которое появлялось на пленках.

Лютор презрительно фыркает.

— Думаешь, этот сопляк остановит меня? Или вообще хоть кого–то из нас? — Он раскидывает руки, указывая на толпу, которая жадно смотрит представление, которое мы устроили посреди обычно тихого холла. — Мы можем делать что хотим, — говорит Лютор так тихо, что слышу только я. Потом широко ухмыляется и издает могучий рев: — Мы можем делать что хотим!

И я вижу в лицах окружающих нас людей…