— А ну–ка возьми себя в руки! — резко сказал я.
Это выглядело, конечно, нелепо и смешно, как дешевый фарс, тонконогий пузатый композитор призывал к мужеству звездоплавателя. Но мне было странно весело, точно я помолодел. Сердце билось мощно и ровно. Я был удивлен много меньше, чем должен был бы удивиться. Собственно, я всегда знал это, всегда ощущал все это — ожидание, бешеный полет и сверхъестественное напряжение, пронизавшее неподвижность вокруг; и вот я прилетел наконец!
— Я должен все увидеть.
Он молча поднялся, и мы двинулись, лавируя между машинами; лифт взметнул нас куда–то высоко вверх, мы оказались в коридоре, пошли. Коридор медленно уходил влево. Впереди и слева стена раскололась, выбросив изнутри сноп нестерпимого, ядовито–алого света, и в коридор вышли два человека в блестящих пластиковых халатах до пят и темных очках, плотно прилегающих к коже; из–за очков я не смог понять, чьи это сыновья. Они увидели меня и остолбенели, один схватился за локоть другого. Не замедляя шага, мы прошли мимо, и вскоре стена рядом с нами вновь раскололась. Мой сын сказал:
— Вот рубка.
Я увидел их планету.
Мягкая, тяжелая голубая громада висела в звездной тьме.
— Мы на орбите? — хрипло спросил я.
— Да.
Стена за нами закрылась. Я подошел к пультам, над которыми возносились экраны, опустился в кресло — наверняка в кресло одного из пилотов, возможно от старости уже умершего; я понимал, что мне не следует сидеть в нем, но ноги мои вдруг снова совсем ослабели.
— Когда же назад? — спросил я.
Сын помотал головой.
— Что… н‑нет?
— Никогда назад, — медленно проговорил он. — Мы — человечество. Два корабля уже идут с Земли следом.
— Подожди, — мысли у меня путались; шок проходил, и я начал понимать, что ничего не понимаю. — Подожди. Давай по порядку.
Он молчал.
— Ну что ты дуришь, — ласково сказал я.
Он сел на подлокотник кресла рядом со мною.
— Нравится?
— Очень, — искренне сказал я.
— Там, вблизи, — еще прекраснее. Дух захватывает иногда.
На нижнюю часть гигантского туманного шара стала наползать тень.
— Ну?
— Что тебе сказать… Были отобраны люди с чистыми генотипами, со склонностью к уединению, с профессиями, предполагающими индивидуальный, кабинетный труд. Согласие участвовать дали процентов шесть из них. Еще полпроцента отсеялось за год тренажерной проверки. Остальные составили экипажи кораблей, ушедших к пяти звездам.
— Но… подожди, что ты такое говоришь?! — Я почти рассвирепел. Почему мы ничего?.. — Я не умел сформулировать вопрос, — любая попытка облечь происшедшее в слова делала его настолько диким и невероятным, что язык отказывался повиноваться. — Мы же все знаем… считали… что — на Земле!
Он покачал головой.
— Да–да… Память о собеседованиях была блокирована, а легкое внушение закрепило уже сложившиеся склонности к замкнутому образу жизни, неприязнь к технике… это оговаривалось сразу и, наверное, отпугнуло многих… Вот почему я так растерялся утром — ведь ты просто не мог поднять гравилет…
— Но зачем?! Зачем, ты мне можешь сказать?
— Разве ты не понимаешь сам? — устало спросил он. — Чтобы жизнь была полноценной, нужно жить на Земле.
— Но пилоты…
— Пилоты! Профессионалы в летах! Их было шестеро — и пятерых уже нет… ну что они могли? Только контролировать полет, только руководить… помочь учиться на первых порах… Кто рожал бы детей? Хранил и умножал ценности духа? И не забывай о… о нас. Если родители не живут, а только ждут… — он помолчал. — Ригидная установка на неполноценность бытия и ожидание чудесной, осуществляемой кем–то перемены… — Он качнул головой безнадежно. — Десяток тяжелейших комплексов и маний, поверь, все просчитано не раз и не два. Когда освоим планету, память вам деблокируют, мы уже нашли похожий остров, даже профиль литорали подправили, чтобы совпадение было полным.
— А если кто–то не доживет?
— Так в чем беда? То–то и оно! Он так и не узнает ни о чем. Всю свою жизнь он прожил полноценно… на Земле, понимаешь? На Земле…
Стало совсем темно.
— Я часто восхищаюсь вами, — вдруг сказал он. — Более четверти века встречать одних и тех же людей, с которыми не связан никаким общим делом, только близостью жилищ, — и не возненавидеть друг друга, сохранить дружбу, любовь, остаться людьми. Вырастить детей…
— Смешно, — выговорил я. — Значит, все, что мы там вытворяем, никому не нужно? Просто чтобы время скоротали от того момента, как родили вас, до смерти. Никому…
— Мы для тебя — никто? — тихо спросил он.
Я поднялся.
— У нас будет своя культура. Понимаешь? Нормальная. Которую вы создавали не штурмуя, а… живя. И ваши внуки… — он запнулся, а потом заговорил с какой–то свирепой, ледяной страстью, от которой голос его затрепетал, как крылья бабочки на ветру, — наши дети — будут учиться у вас! Не только у нас — но и у вас! Там, внизу, когда она станет Землей, эта проклятая планета!
Под нами была ночная сторона. Я вдруг заметил, что из глубины ее мерцают смутные сиреневые искры.
— Ваши города?
Он проследил мой взгляд удивленно, потом горько усмехнулся.
— Если бы.
Я не стал уточнять. Не имел права. О нас я узнал. А о них…
— Я останусь здесь.
— Что ты говоришь… — ответил он безнадежно.
— Я останусь здесь! — жестко повторил я. — Здесь!!
— Папка! — его голос опять задрожал. — Ну что ты здесь сможешь делать?
Атмосфера запылала радужными кольцевыми сполохами; я смотрел на разгорающийся день и всей кожей ощущал стремительный и бессмысленный круговой бег давно пришедшего к цели звездолета.
— Как вы ее назвали?
— Шона.
— Странное название.
— По имени первого из тех, что здесь погибли.
Я задохнулся на миг. Но когда перевел дыхание, спросил лишь:
— Первого?
— Да, — его лицо как–то вдруг осунулось, обледенело. — Там все довольно сложно… Один из пилотов погиб в первый же месяц. А… а недавно… еще.
— Кто?
— Лена Мартинелли.
До меня дошло только через несколько секунд. Потом я спросил:
— Что?
Он не ответил.
— Она же на Нептун… — я осекся. Сын молчал. — Рамон ведь письмо получил: папа, мама, улетаю на «Нептун‑7», новая интересная работа, она же щебетала, как всегда!
— Письмо… — проговорил он с презрением и болью. — Записи, отчеты, которые она надиктовывала, — их масса в архиве. Я написал текст, Ценком синтезировал голос.
— Ты?
Он смотрел мне прямо в глаза.
— Конечно. Кто смог бы еще? И буду снова, Шура волнуется. За это теперь всегда буду отвечать я. Я ведь знал ее лучше всех — как говорит, как шутит… — У него задрожали губы, и вдруг я увидел маленького мальчика, брошенного в адскую мясорубку и ставшего ей сродни. — Ну что смотришь так? Смертей не планировали на Земле! А если и планировали, так нас не предупредили о том! А выкручиваться нам! — Он отвернулся, сгорбился, и вдруг я увидел старика. — Она любила твою музыку… Хотела сына, мечтала, что он станет музыкантом, как мой отец. Когда ее хоронили, звучал вокализ…
— Мой? «Вокализ ухода»?
Подругу моего мальчика хоронили под мое давнее хныканье по поводу того, что благоверная моя вздумала сильнее обычного покрутить хвостом?
— Ну хорошо, — с бешенством сказал я. — Прекрасно. С нами они поговорили. Облапошили по всем правилам уважения к человеку… по последнему слову гуманизма. Но вас–то! Вашими судьбами так распорядиться! Ведь вы даже не родились еще, они вас только планировали к рождению, высчитывали вам наши гены! Знай борись со злом, которое навязали, в которое ткнули с младенчества, за то добро, которое не сам себе избрал!
— Да разве в этом дело, — тихо ответил он.
Мы говорили на разных языках. Я витал среди этических абстракций — он рапортовал о степени продвижения к цели. Кто был прав? Никто — потому что никто не мог ничего изменить. Все — потому что все делали что могли. И тогда я просто опустился перед ним на колени, обнял руками и прижался щекой к его ноге. Мне некого было винить. А ему некого было винить, кроме меня. Только я распорядился его судьбой, отказавшись от памяти, понимания и ответственности ради детской мечты; подарив ему жизнь в искусственном мирке, созданном вовсе не для людей — нет, для выполнения задачи, мирке, само существование которого было нацелено, запрограммировано изначально… А что чувствовали, что испытывали наши мальчишки и девчонки, в двенадцать лет попадая из детства в эту рубку?.. И что думали о нас? Почему не стали нас презирать?
Они будут ненавидеть Шону, которая раньше или позже станет им домом, и любить Землю, как любят сказочных голубых принцесс…
А что будем любить и ненавидеть мы?
Сын поднял меня, как перышко; поставил на ноги. Кажется, он был испуган.
— Отец, что ты…
Хорошо, что нас не видят, вдруг пришло мне в голову; с запозданием я увидел себя со стороны — пародия на Рембрандта, возвращение блудного отца…
Тонкий, прерывистый звук раздался откуда–то слева, прервав мои самоуничижения. Сын сказал: «Прости» — и подбежал к одному из пультов. Не садясь, положил руки на контакты, прикрыл глаза — видимо, считывал какой–то сигнал. Это длилось секунд пять, потом он открыл глаза, перекинул несколько рычажков, наклонился к затихшему пульту, заговорил — будто на неизвестном мне языке. Беззвучно вспыхнул целый ряд дисплеев. Мне захотелось исчезнуть. Сын опять прикрыл глаза, опять был с кем–то на контакте.
Минуты две спустя, услышав его приближающиеся шаги, я повернулся к нему снова. Краем глаза я успел увидеть на большом экране стремительно ускользающий к планете смутный силуэт.
— Прости, — повторил сын. — Опять биошквал, — у него был виноватый голос. — В Аркадии теперь несладко, нужен был срочный контрпосев…
— Мне пора домой, — ответил я.
Он долго заглядывал мне в глаза больным, несчастным взглядом.
— Пойми. Вид, который прекращает расширять ареал обитания, вырождается, — проговорил он так, словно это все объясняло и оправдывало. — Попросту гибнет.