Звездочеты — страница 15 из 81

Легостаев включил свет — он лихорадочно щелкал выключателями во всех комнатах и бросился к антресоли. Чемодан стоял на прежнем месте. И двойственное, противоречивое чувство захлестнуло Легостаева — радость оттого, что Ирина оставила ему письма, и горькая обида из-за того, что именно оставила: значит, они были ей не нужны.

Легостаев схватил тяжелый чемодан и принес его в свой кабинет. Открыл крышку. Письма лежали все в том же порядке, — видимо, за время его отсутствия к ним никто не притрагивался. Включив настольную лампу, он вынимал одно письмо за другим, просматривал и оставлял на столе. Читать их он не мог — было такое состояние, будто каждое письмо стреляло в него.

Шли часы. Около полуночи зазвонил телефон. Легостаев схватил трубку так поспешно, что едва не опрокинул аппарат.

— Отец?! — услышал он удивленный и радостный голос Семена. — Ты приехал? — И, не ожидая ответа, торопливо добавил, словно хотел успокоить: — Я примчусь… сейчас!

— Приезжай, — дрогнувшим голосом сказал Легостаев. — Скорее!

Положив трубку, Легостаев опомнился: «Он назвал меня отцом. А прежде ты был для него папой, папкой. Впрочем, что из того? Сын вырос и, вероятно, стесняется называть тебя так, как называл в детстве. А почему это он позвонил, зная, что в квартире никого нет? Неужели верит, что мать все же вернется?»

Легостаев хотел было до прихода сына уложить письма в чемодан, но не успел, да так и встретил его у своего стола, заваленного конвертами.

Они обнялись, и Легостаев почувствовал, как сын прижался к его груди, но тут же, будто стесняясь чего-то, отпрянул и отвел глаза.

— Вот видишь, — сказал Легостаев, оправдываясь, — приехал и не знаю, куда себя деть. Письма вот смотрю…

Он умолк, словно споткнулся на слове, чувствуя, как горло намертво перехватила горячая сухая петля.

Семен посмотрел на письма, перевел взгляд на отца и смущенно сказал:

— А мы так ждали тебя… — Он заговорил, не останавливаясь, как бы не желая сделать паузу, в которую отец мог бы возразить ему или опровергнуть его слова. — Вот я так думал, что и вовсе с тобой не увижусь…

— Думали, что я погиб? — Легостаеву все-таки удалось вставить этот вопрос в поток горячих слов сына.

— Как ты можешь такое говорить? — обиделся Семен. — Я всегда верил, что ты вернешься. Дело совсем в другом. Понимаешь, я подал рапорт в военное училище. Хотел в летчики, как и ты, да опоздал, а время не терпит.

— И куда же теперь? — спросил Легостаев.

Он торопил сына, надеясь, что закончив рассказ о своих, хотя и важных, интересных для них обоих, делах, Семен хоть что-то сообщит ему о причинах ухода Ирины. Возможно, он знает, к кому она ушла и где живет сейчас.

— Теперь решил в пограничное. Все остальное не по мне. Мечтал об астрономии. Стремился в авиацию, верил, что звезды ко мне станут чуточку ближе, а вот судьба — всю жизнь топать по земле. И глядеть в небеса. А ты же знаешь моих любимцев — Джордано Бруно, Галилей, Иоганн Кеплер.

— Астроном ты мой! — Легостаев ласково провел ладонью по ершистым волосам Семена, попытался улыбнуться, но не смог, и сухая горечь еще резче обозначилась на пересохших, как от знойного ветра, губах.

— А помнишь слова Птоломея: «Я знаю, что я смертен и создан ненадолго. Но когда я исследую звездные множества, мои ноги уже не покоятся на земле, я стою рядом с Зевсом, вкушаю пищу богов и ощущаю себя богом».

— Понимаю тебя, — серьезно сказал Легостаев. — Тот, кто на «ты» со звездами, не выбирает легких путей.

— Да что это мы все обо мне, — спохватился Семен. — У тебя, наверное, столько впечатлений! Не представляешь, как я завидовал, ну просто по-сумасшедшему завидовал тебе!

— Впечатлений? — переспросил Легостаев. — Да, да, конечно. Но что рассказать, право, не знаю: воевал, сбил семь самолетов, обучал летчиков-республиканцев, был ранен. Все обычно, как и положено.

Семен, слушая отрывистые слова отца, понял: ничто — ни отвлекающие разговоры, ни показная веселость, — ничто не сможет заглушить сейчас в нем то страдание, которое вселилось в его душу и которое он так тщетно пытается скрыть.

— А в пограничное — я одобряю, — продолжал, точно очнувшись, Легостаев. — Граница — штуковина серьезная. Тут или отдавай все, или ничего. А звезды, они и над границей светят, для них и границ-то еще не придумали. Всему человечеству принадлежат, хотя каждый из них по-своему смотрит: один вымаливает счастье только для себя, другой — для всех.

— А третьи на них по-волчьи воют, — добавил Семен.

Легостаев помолчал. Они сели, стараясь не встречаться друг с другом глазами, — отец в свое кресло, сын — напротив, на стул.

— Не следует, однако, забывать, что и в счастье, как и во всяком явлении жизни, таится страдание, — продолжал Легостаев, чувствуя, что его мысли подчиняются какой-то неумолимой внутренней логике, над которой он сам уже не властен. — Вот хотя бы любовь. В сущности, и любовь — страдание. Как и все, что горит ярким пламенем, она оставляет после себя лишь золу разочарований и несбывшихся надежд.

Легостаев говорил внешне спокойно, а в сердце как заноза засел вопрос, который он никак не мог произнести: «Где мама?!»

Семен слушал не перебивая. Он знал, что мучает отца, и все время думал о том, начать ли ему разговор о матери или же подождать, когда тот начнет его сам.

— Мама… с тобой говорила? — вдруг стремительно спросил Легостаев.

— Ты ее не вини, — горячо и сбивчиво заговорил Семен. — Очень тебя прошу, главное — не вини. Это же самое легкое — обвинить. Если бы ты видел, как она страдала, как мучилась, как металась в отчаянье, как казнилась и проклинала себя, ты и не подумал бы ее винить, — опять повторил Семен все тем же умоляющим тоном, будто уже успел выслушать беспощадные слова отца. — И ты знаешь — она все время говорила о тебе. Говорила, что ты можешь не перенести и тогда она проклянет себя. А потом, — Семен перешел на тревожный, холодящий сердце шепот, — я однажды спас ее, понимаешь, это просто счастье, что оказался дома. Она вышла на балкон и уже почти вся — да-да, оставалось чуть-чуть! — свесилась через перила. Еще секунда — и конец. Едва успел схватить ее и… Хорошо, что ты не мог слышать ее в тот момент — она кричала на меня, ругала за то, что спас. Да-да, будто я и не сын ей вовсе, а так, абсолютно чужой, ненавистный ей человек… — Семен помолчал. — Ты же знаешь, она никогда не играла, у нее все — только искренне, даже во вред себе…

— Я знаю, знаю. — У Легостаева от волнения стучали зубы, он не мог справиться с бившей его дрожью и с какой-то необычной, не испытываемой прежде радостью думал о том, как справедливо и психологически точно говорит сын о своей матери.

— Ты ждешь, отец, я знаю. Ждешь, когда я расскажу тебе, как все это было…

— Она что-нибудь говорила тебе? — Он не заметил, как вновь повторяет все тот же вопрос.

— Нет, она молчала, почти все время молчала. Она же себя этим истязала, понимаешь?

Семен подождал, надеясь, что отец что-либо скажет, но тот сидел, низко опустив лобастую голову, и, казалось, не слушал того, что говорил ему сын.

— И ушла без гордости, без вызова, подавленная, униженная. Сказала, что не забудет ни тебя, ни меня. И еще — звала с собой. А к чему мне? Каких-нибудь три месяца — и я в Саратове. — В голосе Семена прозвучало явное облегчение.

— Вот говорят, — устало и слишком рассудочно вымолвил Легостаев, — мозг величайшее творение природы. А что он может, этот мозг? Еще неделю назад я хохотал, пил с летчиками посошок на дорожку и даже не догадывался о том, что меня ждет, собственно, что уже свершилось. О каком же могуществе человека можно говорить, если все для нас в этом мире — неожиданность? Если я не могу узнать, какие мысли у тебя в голове, пока ты сам не скажешь об этом? И хорошо еще, если скажешь.

— Да, кто-то из мудрых сказал: «Самая неприступная крепость — человеческий мозг».

— А нужно ли, чтобы он был крепостью? И не потому ли, что мозг — крепость, так много на свете лжи и несчастий, фарисейства и так трудно бывает отличить подлеца от честного человека. И так легко изворачиваться, лукавить, льстить и, даже ненавидя, клясться в любви.

— Я понимаю твое состояние. Прежде ты не говорил таких слов. Я всегда завидовал твоей влюбленности в жизнь. Даже тогда, когда тебя настигало горе.

Помнишь наш поход на Подкумок?

Еще бы! Легостаев часто вспоминал о тех прекрасных днях, которые ой провел с сыном и Ириной в Кисловодске. Там жила мать Легостаева, и они прожили у нее целый месяц. Семен знал, что отец не будет сидеть в тесноватом, многонаселенном доме, что его не удержит даже прекрасный кисловодский парк и что он обязательно придумает интересную вылазку. Так оно и вышло. Семен ликовал, когда отец объявил, что они отправятся вниз по течению Подкумка. Отец вычертил схему, и они склонялись над ней, полные мечтаний, как над картой предстоящего сражения. Кисловодск, Ессентуки, Пятигорск, Георгиевск — целый неведомый мир должен был открыться Семену. И он действительно открылся, когда они прошли почти от истоков Подкумка до впадения его в Куму и жили в шалаше на берегу реки, неподалеку от станицы с веселым названием Краснокумка.

Сейчас, вспомнив об этих днях, они вдруг наперебой заговорили о приключениях, которые испытали тогда в многодневном походе, о том, как Семен сжег себе спину на солнце, с какой жадностью они ели терпкие груши-дички и сводящую судорогами скулы недозрелую облепиху, как варили суп из подстреленной отцом куропатки, купались в ледяной воде Подкумка. Легостаев ухватился за эти воспоминания как за спасение и, когда Семен останавливался и умолкал, вновь напоминал ему то, что было позабыто, и сын подхватывал это воспоминание, рисовал его во всех, прежде казавшихся незначительными, подробностях.

— Она предупреждает меня об опасности, — вдруг, будто очнувшись, глухо сказал Легостаев. — И пишет, что ты мне все расскажешь.

Семен вздрогнул: до того неожиданным, почти нелепым был этот мгновенный переход от кисловодских воспоминаний к настоящему.