Звездолёт, открытый всем ветрам — страница 14 из 40

вот так и вот этак.

Часто я сам поражался хитроумию моих рук.

Они придумали способ соединять тростинки аангали, не используя между ними креплений. Заключали синие маки в роскошные птичьи клетки, плетенные из ивы. Подвешивали под сенью деревьев трафареты, превращавшие абстракционистские пятна птичьих приношений в узоры на земле.

Полные пустяки, один словом. Так, забава, безделица… (Поэтому вообразите мое изумление, когда много позднее на них набрел знаменитый куратор и этнолог доктор миссис Сарью В. Тамхан, и невероятный шум, который они наделали…)

Почему же я тут о них заговорил? И зачем я вообще ими занимался?

Понятно: я еще не написал ее имя.

Вот оно: Рани. Моя царица…

Если, как предполагает кое-кто из зоологов, искусство — это наша разновидность брачного танца, то именно жена мистера К. С. Димакакариакарты первой подвигла меня тогда на прыжки с растопыриванием перышек. Вдохновила меня на украшение моего гнезда…

Даже и сейчас она стоит перед моими глазами, ее радужное свечение впечатано в изнанку моих глаз; шелест материи — ее сари, ее чоли, ее одхани — переливисто-синие, как эмаль по меди…

А ее смех! — смешок гобоя. Как она покачивала головой, восхищаясь какой-нибудь заковыристой игрушкой моей конструкции!

Такая изгибистая она была, такая изогнуто-выгнутая, округлее любого круга! Выпуклости, терзающие человеческое сердце. В бедрах широкая; а какая полнокровная, какая медоточивая грудь! Улыбка пухлощекая в ямочках. Кожа цвета корицы, несравненная в своей сытой мягкости. А когда она выходила танцевать, о! — когда вечерами она выступала вперед, а мы выбивали ритм ладонями! Такое красноречивое тело, столько норова в наклоне головы, во взгляде из-под ресниц! — столько новизны в древних жестах, выразителях глубоко-женской Тайны, перед которой даже Господь Шива мог только подавить вздох в своем синем горле и покориться…

Уж если я, птица невеликого полета, не мог завлечь такую красоту, то уж муж ее и подавно: складки кожи на шее в пятнах пигментации, жирные, избалованные мочки ушей и вытянутая вдоль верхняя губа придавали ему сходство с перепуганной черепахой.

Со временем мое искусство достигло своей цели (хотя мое искусство меркло, ничтожное в сравнении с ее мастерством) — и наконец, однажды ночью, она пришла. Ее вхождение в мою хибарку сопровождалось японским восклицанием «шиин!» — звукоподражанием отсутствию всякого звука.

В драгоценном молчании она возлегла на меня. Ее тяжесть вжала меня в пол в сладчайшем удушье, ее ткани обволокли нас райским шатром; а вокруг нас сочувственно шебуршало и шевелилось гнездо, и цари термитов шуршали крылышками по сырым галереям, а снаружи пел соловей, и руки мои двигались, изумив нас обоих своим хитроумием, и ее тихий вскрик, исторгнутый подобно тем свиткам, что вылетают из уст фигур на средневековых европейских полотнах, кончил тишину ночи…

Я был тогда еще молод — поскольку умер до срока — и познал до того лишь одну женщину (молоденькая девушка, Тарита, в кое-как прошедшем свидании на пожухлой траве газона возле маслоочистительной фабрики на выезде из их деревни — «О, Тарита, в санитарно-защитной зоне „Б“ я возлег с тобой на ложе, окропленное коктейлем из банки…»).

И все же уже тогда я знал, что ни одна женщина не может сравниться в желанности с Рани.

На следующую ночь она снова пришла, как приходила и много ночей после того.

Дни тогда были темнее, чем промежутки меж ними. Ожидание было пыткой, равной по силе ожидаемым мною восторгам — хотя и облегчаемой в какой-то мере тем фактом, что мистер К. С. Димакакариакарта нечасто появлялся среди нас, поглощенный неким своим проектом.

То немногое, что я знал об его замыслах (мне они были глубоко безразличны — я был только рад его отсутствию), я понял из жалоб Рани на то, что его работа изменила их хижину. Их брачное ложе, сказала она, поросло сталагмитами. Она описывала какие-то складки, паутины и опахала в проемах стен…

Возможно, я бы обратил больше внимания на ее слова, но моя хибарка тоже претерпевала изменения. Стены, пол, потолок собирались в мелкие складки, и странного вида морщины пробегали по поверхностям с бумажным шорохом…

Рани ошибается, ее муж не имеет отношения к переменам, думал я. Просто термиты откликнулись на изменения погоды…

Но нет. Я не до конца с вами откровенен. Если я вообще тогда думал, то я думал либо ни о чем, либо же о ней.

По всей пустыне установился сезон дождей. Но внутри моей хибарки он наступил задолго до того.

Рани, стихия, стихия дождя, беспечных тайфунов, проливных дождей неба и ночи.

О, горе мне! Любовь моя, мое неутомимое утомление, моя безысходная радость!

Ребра мои трещали, плоть моя была усеяна созвездием синяков — этакий гороскоп, ободранный до крови, — и работы мои удавались сильнее обыкновенного. Туман вдохновения. Букашки из волокон древесной коры — настолько убедительные, что их прототипы отворачивались от своих сородичей и совокуплялись с моими творениями; портрет моей возлюбленной, выполненный из чешуек крыльев бабочек; форма из глины, испаряющая воду и превращающая ее в ледяные глаза ночей, плачущие с наступлением рассвета…

И прочее в этом роде. Дети, творцы и покойники — все они живут, не зная времени. Эта полоса моей жизни длилась вечно… и закончилась слишком скоро.

Как-то вечером легкий ветерок потревожил наш шатер из сари.

Я поднялся, все еще преисполненный моего мужского достоинства, которое, однако, стремительно поникло, когда на пол шлепнулся кусок глины. И еще один.

Обрушилось глиняное крошево, обнажив трещину в стене.

А сквозь нее блеснула кинжальным острием другая трещина — молния рассекла небо. В ее сиянии ухмылялся мистер К. С. Димакакариакарта, и его глаза и зубы цветом были подобны электричеству.

За моей спиной взвизгнула моя царица.

Нет, не взвизгнула — засмеялась.

Хижина вокруг меня затряслась, и они вошли.

Зароились под ногами, крупнее и темнее обыкновенного; раскатывались по полу под раскаты грома, горечь мистера К. С. Димакакариакарты затопила стены, его солдаты сеяли разрушение, щелкали жвалами, перепрыгивая с места на место.

Термиты моей хижины сражались как умели, а умели они немногое.

Я и не ожидал, что термитник развалится так быстро. В помещение ворвалась гроза. Она вихрила смерчем, трещала огнем. Она отрицала сам язык человеческий, тщащийся ее описать. Она отрицала саму безликость свою (то, что называется «отсутствующим членом безличного предложения» в таких фразах, как «идет дождь» или «завывает ветер») и обрела личность.

Она больше не была отсутствующим членом — нет, это было настоятельное, могучее присутствие, точно выворачиваемый наизнанку расстроенный желудок.

Она испражнялась с великим шумом, блевала проливным дождем, пускала ветры.

В беспокойстве огляделся я вокруг. Рани. Где Рани? Я услышал ее, но не в хижине: ее смех пунктиром прошивал грохот; и она, в блеске молний, стояла снаружи. Стояла перед ним, дразнясь.

Он подался в ее сторону — и она отпрянула легко, танцуя.

Я побежал к ним, но остановился, когда молния блеснула, отразившись от клинка.

Древний меч пата. До того прекрасен, до того отмыт дождем — и мистер К. С. Димакакариакарта неумело держит его, крича: — А вот я сейчас! А вот я сейчас!

Рани стоит в сторонке, молчит, наблюдает.

А он вдруг разулыбался — как говорят поэты, сплел венок улыбок. Только венок этот предполагался мне на гроб.

Он начал наступать на меня. Неловко рассек воздух клинком. Покачнувшись, я отскочил.

Он снова пошел в наступление, но глаза его были устремлены на нее.

— Смотри, как я! — крикнул он ей и сделал смешной, неумелый выпад. Рани презрительно отвернулась.

— Не смей! — он вдруг заплакал. — А ну смотри! — Но она уже видела достаточно. Она уходила, ее цвета блекли, ее красота уже осталась у меня в прошлом…

Его ярость удвоилась. Я отскочил в непрекращающихся вспышках молний, чей свет чередовался между невозможным на Земле зеленовато-белесым и тем ядовитым исфиолетова-черным блистанием, какое бывает на границе противоположных цветов спектра.

Наш танец завлек нас глубоко в деревню — и здесь мне открылась хижина. Димакакариакарты под совсем другим углом.

За все мои годы занятий искусством я не видел ничего, что могло бы сравниться с нею.

Даже занятый выращиванием гнезда термитов-воинов, он таки заставил их сформировать это приношение ей, ее живой портрет…

Я так засмотрелся на него, что он чуть не рассек меня пополам.

Меня, самого убежденного поклонника его таланта!

Но расплатой за его искусство стало ослабление несущих конструкций.

Хибарка не могла выдержать напора бури. Земляной пол был подточен тоннелями его же воинов. Он провис: трещины, ямки. Вот одна сторона осела, и на мгновение бюст стал произведением кубизма; осела другая, и остались одни развалины. Затем и они рассыпались.

Затем:

— Иди сюда! — Клинок Димакакариакарты рассек воздух. — Защищайся! — Он заплакал от ярости. — Другие до тебя тоже не хотели защищаться! И тоже смеялись!

Другие… Любовники Рани, подумал я, то самое преступное прошлое, от которого он якобы бежал… Вот тогда я все понял, понял природу их отношений: он, маньяк-рогоносец, и она, снова и снова провоцирующая его на доказательство его преданности, на пролитие крови…

— Защищайся! Защищайся! — Ничтожный человечек раскорячился в грязи.

Мне представилось: вот они ездят по всей Индии и везде играют свою мелкую драму… в храмах Хаджурахо, на балконах Красного Форта Дели…

Это верно, что в прошлом я бежал опасных для жизни встреч по той простой причине, что мог проиграть их.

Но в этот раз я бежал потому, что мог выиграть.

Я не хотел зла этому гению, которого я так подло предал.

Вскоре сами его мольбы угасли в рокоте грома и бури.

И здесь я остановлюсь, чтобы принести о нем покаянную молитву.