Утром, высунувшись из-под одеял, протерев глаза и увидев солнечный свет, они залатали разодранные на груди платья, пришили к платьям пуговицы не в цвет, пригоршнями холодной воды освежили опухшие от слез глаза, и теплый день снова закурился над домашними очагами.
Появился Эзика и позвал всех на чайные плантации.
И я, как обычно, запряг быков, крепко стянул проволокой расколотое пополам ярмо, просунул в дышло новые шкворни и вывел арбу со двора. У дома Гочи я остановился и окликнул Гогону, потом поздоровался с Серапионом, который суетился у перелаза, перекинулся двумя словами с Пати, шедшей на сбор чая, и заметил, как она, должно быть, спешила, что вышла из дому, не зашив прореху под мышкой на рукаве.
…На плантацию вышли всем селом. Склонившись над кустами, сборщицы сначала вяло, кое-как срывали по два-три листочка, по припекло солнце, и привычные руки заработали быстрее, стали проворнее тянуться от стебля к стеблю, от листа к листу. К полдню плетеный кузов, до краев наполненный чаем, стоял на моей арбе, и я кратчайшим путем гнал быков на фабрику.
А к вечеру, возвращаясь домой, женщины оживленно разговаривали между собой, горячо рассказывали что-то, без конца поправляли и перебивали друг друга.
— Ну, а потом? Что потом? — спрашивала Эдуки, сдвигая на сторону платок, закрывавший ей уши.
— А потом, милые вы мои, он взял да и приехал к себе домой.
— Так вот и приехал? — подвигается Эдуки поближе к рассказчице.
— Так вот и приехал!
— С ума сойти!
— Это еще что! — вступила в разговор Пистн, высокая, сутулая в плечах женщина. — Я вам лучше скажу.
— Что?
— Что еще?
— Не тяни, рассказывай! — Женщины обступают высокую Писти и снизу вверх, как молельщицы, смотрят на нее широко открытыми глазами.
— Помните сапожника из Корети, который племянницу Иполите тайком увез?
— Какого Иполите? — нетерпеливо перебивает одна.
— Нашего, какого еще. Да знаешь ты, знаешь. Того самого, который повыше горбатого Беко живет.
— Как же, как же…
— Иполите Карцивадзе, — пояснила одна из женщин.
— Ну и что с ним приключилось, с этим Иполите?
— А вот что. Помните, как его племянницу увез коретский сапожник?
Одни помнили эту историю, другие нет, все это не имело никакого отношения к рассказу, но Писти для большей достоверности рассказала все в подробностях: и о похищении, о том, как сапожника взяли на фронт и как он будто бы погиб — родня его получила извещение. В этом месте Писти задержала дыхание и обвела всех таким многозначительным взглядом, что у женщин захватило дух.
— И вот этот самый сапожник, которого давно оплакали, по которому и поминки справили, в один прекрасный день взял да и явился к своей родной матери.
— С ума сойти! — опять воскликнула Эдуки.
— Кто же этому поверит! — развела руками моя мать.
— Не верь, если не хочешь. Только тот человек и сегодня здравствует и живет себе в Корети, словно и не уезжал никуда.
— Ах, Писти, родная ты моя!
— Что ни слово, то золото!
— Твоими устами да мед пить!
— Вот утешила!..
— Но ведь говорят… — нерешительно начала было Натела Одикадзе.
— Вот и ты, значит, слышала, награди тебя бог! — подхватила Писти слова Нателы как подтверждение своего рассказа. — Правда, поговаривают, будто он…
— Ну, что, что еще?
— Говорят, будто он обзавелся в России другой женой.
— Ой, врут, наверно! — не поверила мама.
— Другой женой, говоришь? А вот еще родственник Татуши нашей… Татуша, ты где прячешься? Кем он тебе приходится? Татуша! — оживленно вмешался в разговор весовщик.
— Да здесь я! — выступила вперед плотная приземистая девушка.
— Ну, так как, правда все это или одни разговоры?
— Правда. — Татуша запнулась и покраснела.
— Подтвердилось, значит?
— Да, мать собиралась съездить к ним.
— Чего же она ждет? Радость такая…
— Да в чем дело, скажите наконец толком!
— У него, понимаешь, точно такая же история.
— У кого?
— Кем же он тебе приходится, этот парень? Запутался я совсем.
— Он, он… — Татуша мялась и озиралась, подыскивая слово. — Он неродной сын моего дяди.
— Пасынок, значит! — подсказал кто-то.
— Ага, — подтвердила Татуша. — Пасынок.
— С фронта, что ли, вернулся?
— Вернулся и привез с собой жену, русскую, да такую красавицу!..
— Надо же!
— Ну и ну!..
— Вот ведь как бывает!
— А она — эта русская, оказывается, знала по-грузински и «гамарджоба» и «генацвале», — с довольной улыбкой вставил весовщик. — Родня мужа души в ней не чает.
— Счастливые…
— Что же наши ребята вестей не подают? — с завистью заметила Эдуки. — Или они хуже других.
— Наши ребята… — робко отозвалась Натела. — Может, кто и убит, только Фома-почтальон…
— Да ну тебя! — тут же оборвали ее. — Разве можно так говорить!
Натела умолкла, виновато отошла и спряталась за спиной подруги.
— Ну, теперь по домам, а то стемнеет скоро. — Эдуки спустила платок на уши. — Сейчас же про этого сапожника несчастной Эке расскажу…
— Да, да, Эдуки, — поддержала ее Писти. — Расскажи. Сердце мне подсказывает, что и наш Коция не совсем погиб.
— Что ты, Писти!
— С ума сойти!
— Я сон видела…
— Детьми тебя заклинаю, Писти, что ты видела?
— Будто бы, ты понимаешь… пошли, дорогой расскажу…
Все двинулись к деревне.
У чайной фабрики я сгрузил корзину с листом и погнал быков к деревне. Покачиваясь на арбе, я слышал иногда отдельные слова из рассказа Писти, восклицания Эдуки, недоверчивые вопросы мамы и подтверждения Татуши, Нателы и других.
Народ возвращался в поверженное неделю назад село и нес с собой новую силу и надежду.
Гогона вскарабкалась на арбу и тихо спросила:
— Как ты думаешь, Гогита, мой папа жив?
— Конечно, жив.
— А твой?
— И мой тоже жив.
Гогона долго молчала, потом снова зашептала у самого моего уха:
— Гогита!
— Да, Гогона.
— Как по-твоему, Гоча теперь дома?
— Дома, где же ему быть…
— И Тухия дома?
— И Тухия дома.
— Гогита, давай соберем подарки для наших. А?
— Но мы не знаем, где они?
— Где ж им быть! На фронте.
— Фронт, Гогона, большой.
— Пусть большой, мы побольше пошлем.
— Куда нам побольше, когда и самим…
— Все равно соберем.
— Собирали уже сколько раз.
— То агитаторы и бригадиры, а то мы сами — я, ты, Гоча, Тухия, все ребята.
— Ладно, Гогона, соберем.
Мы входили в село. Женщины шли впереди, шумные, беспокойные; за ними катилась наша арба. И когда народ, поделившись на группки, растекся по тропинкам, разошелся по домам, я понял, что побежденное неделю назад село восстало из пепла и побороло свое отчаяние.
В тот день победили мы. Село снова было в наших руках.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯГОГОНА
Побитый на Волге и в предгорьях Кавказа враг отступил, Клементий Цетерадзе повесил на рот замок и стал усердней работать в колхозе.
Время шло. Кровопролитные бои продолжались, и, как ни прятался Фома-почтальон, нередко в каком-нибудь из домов точно бомба взрывалась — приходила похоронная на сына, брата, мужа… И будто снова погибали те, кого уже оплакали год или месяц назад, будто снова огнем и мечом проходил враг по нашему селу; снова рвали на себе седины матери, царапали щеки жены и жалостно ревели сироты; и снова село отбрасывало врага назад и восставало из пепла.
Так прожили мы третье лето.
Из своих старых тетрадей я вырвал чистые листы бумаги и сшил тетрадь для брата. Первого сентября мы проводили Зазу в школу.
Сестренке исполнилось два с половиной года, когда она встала на слабенькие ножки. Первые слова, которые она сказала, были: «Господи, господи!», потом «баба» и «мама». Теперь она играла одна и никого к себе не подпускала: укутывала своих тряпичных кукол в пестрые лоскутки, целовала их, баюкала и укладывала спать, кормила лепешками из глины, которые сама месила худенькими пальцами и пекла на круглых камешках.
Не дай бог, если Заза вздумает подойти к ней в это время. Она сердится, кричит, жалуется, что Заза стащил лепешки и ее детям не хватит.
— Ну и жадюга ты, Татия! — листая новую тетрадь, поддразнивал ее брат. — Прямо обжора.
А Татия в ответ:
— А ты сыр таскаешь!
Я не верю своим ушам.
— Что она сказала?
Глаза у Зазы наливаются слезами:
— Что ты сказала? — кричит он. — Да я прибью тебя за это!
— Вор, вор! Ты сыр таскаешь, вор! — упрямо повторяет Татия. Только Заза встает из-за стола, она, взвизгнув, ковыляет к бабушке. Но Заза успевает дать ей подзатыльник.
— Воришка, воришка! — верещит Татия и, не удержавшись на слабеньких ножках, шлепается на пол.
— Изувечил ребенка, изверг! — вступает бабушка. — Изувечил, чтоб тебя разорвало! В кого такие уродились.
— Заза! — вмешиваюсь я.
— Я убью ее! — ревет Заза. — Убью!..
— Заза!
— Уродина безногая!
— Замолчи, тебе говорят!
Я даю ему пинка под зад. Он увертывается, огрызается:
— Теперь ты еще пристал…
— Не трогай маленькую!
— А чего она обзывает!.. — Он не может удержать слез. — Недотрога какая!..
— Не замолчишь? Вот тебе! Вот тебе! — Я колочу его по макушке согнутым пальцем. — Сейчас же замолчи, тебе говорю! Заткнись!
— Ой-о-ой!.. У-у-у!
— Прибью! — распаляясь, ору я и, схватив его за плечо, больно стукаю об стенку.
На шум вбегает мать, ходившая к соседям, и, не разбираясь, набрасывается на меня с проклятиями.
— Чтоб ты околел раньше срока, нет на тебя погибели, разбойник окаянный! Зачем только такого на свет родила! — Взглянув на ревущего Зазу, она еще злее обрушивается на меня.
На крики и шум прибегает соседка, набиравшая воды из колодца. Собаки на улице поднимают лай.
Не в силах больше оставаться дома, я ухожу, ухожу, не оглядываясь, в ночь, одинокий, неприкаянный, никому не нужный. Долго брожу я по деревенским проселкам. Мне никуда не хочется идти, я никого не хочу видеть, не любимый никем и противный даже самому себе.