дится, и, расстроенный, покидает обрыв…
А когда жеребенку хочется молока, он сразу добреет к матери и думает, что на нее он тоже немножко похож: хотя бы храпом и глазами…
Сытый, усталый сосунок валяется на траве, задирая ноги и брыкаясь, чешет спину, потом ложится на бок и сквозь полудрему слышит, как пасется его мать. Мать, на которую он немножко похож.
«Не валяйся, — фыркает кобыла. — Ты уже большой».
Жеребенок кладет голову на землю, трется щекой о траву, смежает веки и вспоминает, как большая и прекрасная бабочка слепила крылышки за спиной, словно прилетела на одном крылышке… Но разве мама даст разглядеть толком: одно у нее крылышко или два! И к трясогузке не подойти, потому что ему запрещено спускаться в овраг; он даже не может увидеть, что делается вон за той горой. А внизу, на дне оврага, растут желтые цветы на высоких стеблях — у него на ногах золотится их пыльца, — и бабочки слетаются к цветам…
Стоило сгуститься сумеркам, как жеребенок уснул. А когда он раскрыл блестящие, как спелый чернослив, глаза, взошла огромная луна. На лугу выпал иней, и было холодно. Кобыла опять щипала траву, но то и дело вскидывала голову и пофыркивала.
«И что она все фыркает, — удивился жеребенок. — Я же около нее».
Кобыла объела всю лужайку вокруг сосунка и теперь выщипывала короткие остатки травы.
«Ну и напрасно. Я ничуть не испугаюсь, если она отойдет подальше».
Жеребенок приподнялся, вскочил на длинные тонкие ножки; от холода по всему телу пробежала дрожь, и он шагнул вперед.
«Надо побегать, согреться. Пусть мама знает, что мне и ночью не страшно».
Жеребенок смешно заржал, выгнул длинную шею, отвернул голову и поскакал, выставляя грудь.
Кобыла насторожила уши, фыркнула: «Что это ты ржешь среди ночи!»
«Удивительно, — подумал жеребенок. — А если я иначе не умею?» — И он опять смешно заржал и пустился галопом.
Кобыла топнула ногой; топнула тише, чем днем, но строже.
«Вот дела!.. Не могу же я усесться на собственный хвост, как собака, и сидеть!»
Тут над лугом показался светлячок.
«Ах, какая красота!..» Синие, как сливы, глаза жеребенка просияли, и он пошел за светлячком. Светлячок загорался и гас, загорался и гас, загорался и гас. «Вот если б я поймал его, — думал жеребенок, — спрятал бы в челке или в ухе, а утром принес бы бабочке, тогда она обязательно раскрыла бы крылышки и позволила бы ее понюхать».
Светлячок летит. Загорается, гаснет, загорается, гаснет, и бежит за ним сосунок, бежит… Бабочка, наверное, никогда не видела светлячка — ведь она спит по ночам, и очень удивится и обрадуется. Раскроет свои крылышки, и он разом вдохнет запах всех цветов на свете…
Кобыла фыркнула.
«Мама ночью не ржет, боится. А я похож на отца. Я смелый, и я не делаю ничего плохого. Я только хочу поймать светлячка, чтобы завтра утром…»
Поодаль, на краю поляны, загорелись два огромных светлячка. Загорелись и не погасли.
«Вот чудеса!..» И жеребенок неуверенно затрусил к двум огонькам.
Никаких светлячков. У оврага над обрывом стояла рослая темная собака с горящими глазами.
Жеребенок был в большой дружбе с собакой хозяина. Правда, мастью они не очень-то похожи, но какая разница? Собака есть собака… Только сейчас жеребенок почувствовал, как он соскучился по своему другу. Что может быть на свете лучше друга, в особенности если друг — собака?
«Наверное, и ей стало скучно, — подумал жеребенок, останавливаясь неподалеку. — Вот и ладно. Ведь мама разрешает играть с собакой…»
Собака подошла совсем близко и присела.
«Очень уж у нее глаза горят. И хвостом вон виляет, и слюну глотает. Верно, радуется…»
Собака обежала жеребенка кругом. Потянула ноздрями воздух. Потерлась об него. Это вышло не совсем по-собачьи. Потом пошла к оврагу и остановилась, оглядываясь: пошли, мол, побегаем у ручья.
Жеребенок фыркнул: почему бы и нет, — и потрусил за ней.
Собака вскинула уши торчком, притихла. Глаза ее вспыхнули ярче.
Жеребенок обмер.
С луга послышалось встревоженное ржание кобылы. «Ты что там делаешь?» — спрашивала мать.
Но жеребенок решил хоть в этот раз ослушаться мать, наловить с собакой светлячков и утром отнести их бабочке.
И, выставив грудь, он припустил в сторону луга: давай, мол, сперва светлячков наловим, а потом…
Собака вдруг повернулась прыжком, оскалила зубы; глаза у нее сделались совсем как уголья, и она коротко и сердито взвыла.
Жеребенка так и передернуло. От хозяйской собаки он не слыхал ничего похожего. «Ничего, — сказал себе жеребенок. — Ничего. Верно, она не хочет лаять ночью…»
И тут сверху, с пригорка, где паслась мать, послышалось громкое, трубное ржание и обрушился топот копыт: жеребенку почудилось, что целый табун лошадей двинулся на него.
«Бедный я, несчастный. Даже с собакой мне не поиграть…»
Кобыла трубила во весь голос, и от топота ее копыт гудела земля.
«Если я сейчас попадусь маме, мне ох как влетит. Убегу-ка я с собакой. А завтра мы найдем красивую бабочку и больше никогда не вернемся сюда…»
Не успел жеребенок ступить и трех шагов, как мать коршуном налетела на него, впилась зубами в шею, как цыпленка, подняла на воздух и стала бить копытами землю. В одно мгновение она вытоптала все вокруг.
«За что? За что!.. За то, что я хотел поиграть с собакой! Мама не любит ни меня, ни папу, ни собак, ни светлячков…»
Жеребенок жалобно заржал, и ясные глаза его затуманились.
«Отпусти…» — еще раз заржал он и рванулся, но мать только глубже вонзила зубы в его загривок, сминая траву, завертелась волчком и потащила сына к скале.
«Я пропал… — в отчаянии думал жеребенок. — Пропал. Прощайте, зеленые луга, крутой пригорок и гора, на которую я мечтал подняться. Прощай, красивая бабочка! Тебя не только я, даже кости мои не забудут…»
Жеребенок ударился головой о скалу, и в глазах у него потемнело.
Очнувшись, он услышал жуткий вой, тяжелое сопение и кряхтение матери и удары копыт. Жеребенок лежал, притиснутый к скале, а кобыла била копытами воздух, скалу и луну в небе. Иногда опять раздавался жуткий протяжный вой.
…На рассвете, когда побитый волк, поджав хвост, затрусил к лесу, кобыла долго еще держала зубами сына и дрожала всем телом. Потом у нее вдруг отвисла нижняя челюсть и подкосились ноги.
Взошедшее солнце осветило кобылу, лежащую на земле, и жеребенка над ней. Над израненной шеей жеребенка и окровавленным крупом кобылы вились мухи.
Жеребенок стоял над матерью, устало и виновато глядя перед собой. До вчерашнего дня он знал, что как две капли воды похож на отца, что на свете были мать, зеленая трава, цветы, трясогузки и бабочки. Светлячки и красивые бабочки.
У жеребенка был друг — хозяйская собака, умная и преданная. Краем уха он слышал и о волках, но не знал их и не умел отличить от собак.
С прошедшей ночи жеребенок знал волка.
БОЛЬШОЙ ПАРНА
Перевод
Э. Джалиашвили
В том самом месте Кавказского хребта, где поток Чкерисцкали, слетев с оснеженных высот, собирается уж сменить неуемный бег мерным течением равнинной реки, — на пути его встает наше селение.
Селение наполовину горное, наполовину долинное. По южным склонам раскинулись дома, сады, виноградники, а ниже, по берегам плавной остепенившейся Чкерисцкали тянутся пашни — и какие! Глядишь — не наглядишься!
За верхней окраиной селения река с трех сторон обходит и омывает широченную скалу, на которой еще высятся развалины древней крепости. По обвалившейся стене единственной ее башни наблюдательный глаз определит, что твердыню не раз разрушали и не раз поднимали ввысь. По первоначальной кладке видно — строили ее из мощных гигантских глыб, покорных и послушных искусному мастеру. Его благословенная десница прилаживала и пригоняла друг к другу исполинские камни так, словно возводил он монастырскую ограду. С течением лет беспощадное время и беспощадный враг разрушили крепость на две трети. Глыбы при падении раскололись и разломались на три-четыре части, и уже иной мастер в иные времена, хоть и не подчинил себе камень подобно своему славному предку, все же отстроил твердыню — отстроил ее на совесть, прочно и основательно. Но заявился другой враг, более алчный, но более ленивый, — снес крепость до половины и кинулся скорее грабить, устремился за добычей и поживой. Селение восстало, однако, из пепла и с грехом пополам да подняло крепость из руин. Неумелый строитель пустил в ход и булыжник, и битый камень, не побрезгал даже, галькой, кое-где ему изменил глаз, а может, отвес, по башня снова вознеслась над селением. Потом еще кто-то возжаждал крови и чужого добра и обрушил свои силы на крепость, да, видимо, сам был слабосильный: только и сумел, что сбил зубцы. И снова пытались восстановить башню: залатали ее кое-как — в щебень и гальку даже кирпич затесался, но эти жалкие заплаты и без старания врага недолго выдержали: и теперь разве что по грудам обломков у основания крепости да по развалинам догадаетесь, из чего ее возводили и каков был мастер, но одно несомненно — о твердыне пеклись даже в лихолетье, не забывали о ней и не бросали ее даже в самую тяжкую пору, а это значит — не замирала, не затухала жизнь вокруг нее.
Сколько я помню, путь реке у крепости всегда преграждала пологая каменная стена — в этом месте запруженную повыше мельницы воду отводили по каналу к селению. На канале стояла мельница — крепкий, на долгие годы сбитый сруб под черепичным верхом и с тремя парами жерновов. Сруб был просторный, с довольно большой террасой. Кузница находилась на другом краю селения, кузнец был рябой и тугой на ухо, а подмастерье его — слюнявый малолеток; поэтому мельница была всем: здесь мололи зерно, делились радостями и горестями, судачили и балагурили, набирались ума и новостей.
У каждого села свои порядки. В иных местах мельником определяют убогого, нерадивого мужика. Такой мельник часто и умом похвалиться не может. Будьте покойны — не так было в нашей деревне.