Звездопад — страница 38 из 63

Семье Датуадзе не занимать было ни хлеба, ни вина, ни усердия, ни трудолюбия, а уж умом… Со всеми невзгодами к ним шли, их умом-разумом разрешали свои нелады.

Парну Датуадзе я помню с детства. Он уже тогда был в годах, но крепок как камень — в январе по пояс входил в реку и даже не чихал после, ночью при свете коптилки насекал жернов и с лучиной ловил рыбу. Мельничные ковши у него были уемистые — наполнит до краев кукурузным зерном, пустит по желобу воду, и, пока смелется, он в поле такую борозду проведет, что иному мужику за весь день не под силу окажется. И на мельницу возвращался в самый раз, словно чуял — последние зерна сыплются из ковша. Никто не помнил случая, когда б у него жернова впустую крутились. Был он на мельнице или нет — двери не запирались. Приносили зерно и оставляли. Парна с одного взгляда определял, чье оно. Правда, на мешке и записка бывала или заметка какая, да метка скорее хозяину требовалась — не спутать свое с чужим, — а мельник и без того не путал — узнавал и по тому, сколько было зерна, и по виду мешка, по заплатке на нем и по нитке, не говоря уж о веревочке, которой был завязан мешок, и по узлу, — не ошибался, знал, кто ему что оставил и кому что надо вернуть.

Усадьба его располагалась на склоне и нижним краем упиралась прямо в мельницу. Всю землю вокруг дома занимал сад-виноградник, так и подставленный солнцу.

В ту пору в наших краях распространилась выносливая и щедрая на урожай лоза «цоликаури», виноград «мцване» захирел, стал не в чести — хлопот с ним, говорили, много, а урожая мало. Что верно, то верно: урожая давал мало, зато вино получалось — ни с каким другим не сравнить! Развел «цоликаури» и Парна, но и лозу «мцване» не пустил под топор. Знал ей цену и пожалел.

Парна женат был на девушке из мегрельского селения Мартвили — на медоточивой, сладкоречивой Элпитэ. Слова не говорила без «милый мой» и «дорогой», «ненаглядный», «родной». Парна отличался одним свойством: если он пил и вино ему было по вкусу — пил как следует, но при этом, где бы ни был: на мельнице ли у себя, в гостях у родича или свояка, близко или далеко — сразу же шел домой, пешком ли, верхом ли, отправлялся к себе. И в какой бы поздний час ни возвратился он, Элпитэ ждала его на ногах, с горящей коптилкой и, едва только хмельной муж подходил к калитке, настежь распахивала ее перед ним. И если даже рассвет близился, все равно говорила:

— Чего так рано вернулся, дорогой, чего спешил! Хорошо хоть время провел, повеселился?

— Эуф! — шумно выдыхал Парна. — Скажи, Элпитэ, кто что взял с собой из этого мира на тот свет, а?

— Никто — ничего, милый! Погуляет человек, повеселится, и хорошо, а нет, ничего на тот свет не унесет!

И помогала мужу одолеть ступеньки, подставляла плечо — была в том нужда или нет.

— Перепил я, Элпитэ, лишнего хватил! Не надо было столько пить! — Парне и во хмелю не изменяла голова.

— Да что ты, что ты! — возражала жена. — А как же иначе, не чашки-плошки мыть туда ходил!

— Нет, Элпитэ, во всем меру надо знать, говорю тебе: перепил!

— Нет, родной, мог бы еще один рог осушить, и впрок пошло б, как молоко родительницы, упокой господь ее душу.

— Не греши, Элпитэ…

— Воля твоя, Парна, молчу…

Когда Элпитэ и в четвертый раз родила мужу дочку, бедняга чуть не порешила себя с горя. Разве стал бы Парна, с его-то умом, винить жену и упрекать, но сама она изводилась и терзалась.

— Из дому гони меня, родной! Сплети где-нибудь за развалинами пацху[11] да загони меня туда с моими девками, а сам другую приведи, не давай обрываться роду! Мужчиной тебя почитают, и мужчине хранить твой очаг после тебя! А меня не жалей, пропади я пропадом! Не то сгублю тебя, с корнем вырву твой род из этой жизни!

— Не гневи бога, Элпитэ, все одно — что мальчик, что девочка, — все дети!

— Не скажи, милый! Эти четыре дуры и род твой, и честь твою мужскую на чужую постель сменяют.

— Ладно, Элпитэ, хватит! — останавливал Парна жену, поднимая указательный палец, и не кривил душой, благословенный, что думал, то и выкладывал прямо.

Если был на небесах вершитель справедливости, не мог он не даровать Парне сына за его любовь к земле, не то тяжкая вина перед Элпитэ сжила бы его с небес. И мальчик родился.

Через девять дней мать отлила свечу «в девять раз с ребенка» и тайком отправилась босая в уже заброшенную людьми церквушку ставить ее богоматери.

Сына она назвала именем его отца, а мужа с тех пор величала Большим Парной.

А уж как Парна, Большой Парна ликовал! И роптать бы не стал, вздумай творец хоть в первый день появления мальчика призвать к себе крепкого как кремень отца в качестве платы за свою великую милость.

Жизнь для Большого Парны и Элпитэ стала сплошной радостью, а труд — праздником.

Здоровьем и силой мальчик пошел в отца — не то что меня и моих однолеток (а я был младше его на два года), но и ребят постарше заставлял пахать носом землю, когда хватал за шиворот. В школе он гонял лодыря — лентяй был отпетый, и мать его горевала, но Большой Парна не сетовал из-за этого на судьбу и утешал жену, посмеиваясь: кто сотворил мир и людей, тому лучше знать, кому каким быть и как прожить!

Потом война началась.

Большому Парне в ту пору перевалило далеко за полсотни, но в нашей оставшейся без мужчин деревне не только мельница держалась силой его могучих рук.

Погиб на фронте мой отец, и жизнь в семье замутилась. Невмоготу стало матери с мужниной родней, схватила она меня за руку и айда в отчий дом, говоря: какая невестка видела хорошее от своих золовок, чтоб мне ждать добра от моих! А там, в родительском доме, сама оказалась в роли золовки. Наше появление не вызвало радости у жены ее брата, но дядя мой, фронтовик, отнесся ко мне, потерявшему отца на войне, сердечно. Жена его ссорам и сварам предпочла притворную улыбку и постаралась пристроить мою мать — не дала ей зажиться у них. Сначала водила ее на панихиды — оплакивать погибших на фронте своих и чужих, потом, когда то в одном доме, то в другом начали справлять свадьбы — без песен, плясок и шумного веселья, словно стеснялись и стыдились, — тетя моя, которую звали подсобить или приглашали как родственницу, стала и мать мою водить с собой. В конце концов время сделало свое дело, — не зря же считается оно целителем! — ив деревне зазвучали песни, сперва тихо, робко — «Кучхабедниери» и «Мравалжамиери»[12], потом, лиха беда начало, разнеслись песни задорные, веселые. А в один прекрасный день моя мать вышла замуж, вышла за «городского» и, как сказала тетя, «пожилого, но хорошо сохранившегося, весьма достойного человека».

«Хорошо сохранившийся человек» был уже развалиной. Двух своих дочерей он выдал замуж, отвалив им по жирному кушу, но ни одна из них не хотела, оказывается, оставлять отца одного, «без присмотра», поскольку предполагалось, что в подвале их старого дома зарыт «заветный кувшин». Между сестрами началась борьба за отца, подогреваемая их верными мужьями. Каждая пыталась доказать, что именно она сходит с ума от любви к отцу. Но отец, призвав на помощь закон, остудил их пыл и выдворил из дома.

Этот «весьма достойный человек» требовал от моей матери исключительного внимания к своей особе, ревновал ее и привередничал. Если б мать столько сносила от своих золовок, так бы уступала им во всем, они б, верно, на руках ее носили. Мама видела — мне претит, что она нянчится и носится с этим старикашкой, и всячески ублажала меня, точно извиняясь передо мной. «Ради тебя все терплю, — говорила она, — утру нос твоим теткам, увидят, каким ты у меня человеком станешь, как далеко пойдешь».

«Хорошо сохранившийся человек» явно отжил свой век, и дни его были сочтены, однако, как ни старалась мать доказать ему свою любовь и привязанность, тайны «заветного кувшина» он так и не открыл ей, пока архангел Гавриил не схватил его за шиворот.

По всему было видно, что моей матери в самом деле перепало кое-что от старика, — когда я окончил школу, одевался как никто другой из моих сверстников, в карманах у меня не пустовало, и в мединститут я попал сразу же после школы, только не думайте, что я ничего не знал и совсем не в ладах был с книгой, это будет не совсем верно.

С тех времен утекло, как говорится, много воды. Недавно я провернул диссертацию, стал ученым, о чем и оповестил мир через газету, поместив в ней заодно и свое фото пятилетней давности.

И вот не прошло и двух недель, как к нашему дому (мы с матерью вот уже несколько лет живем в Тбилиси) подкатила «Волга». Я человек солидный, ученый и не стану же бегать смотреть на каждую машину, что остановится перед домом.

Выглянула мать.

— Сынок, это к тебе кто-то, — говорит она.

— Кто, не знаешь?

— Нет, не знаю. С виду приличный…

— Здорово, Дурмишхан, с приветом тебя — старым-престарым! — кинул мне, входя в комнату, «приличный с виду» мужчина моих лет, хорошо откормленный, в нейлоновой сорочке с закатанными рукавами.

— Привет гостю — и старый и новый! — в тон ему ответил я и застегнул сорочку на все пуговки.

— Не узнаешь, значит!

После окончания института у меня была довольно солидная врачебная практика — не могло ведь на всю жизнь хватить оставленного нам «достойным человеком», — и мне хорошо было известно, что к пациенту надо относиться сочувственно, внимательно и постараться самому определить, что его беспокоит. Сумеешь хоть примерно определить — молиться на тебя будет и создаст тебе репутацию чудодея: с одного взгляда ставит диагноз, с одного раза излечивает!.. Но ведь бывает и так, что больной где-то в другом месте, а к тебе обращается его родственник или близкий.

— Слушаю вас, что за нужда привела ко мне? — спросил я рассеянно.

— Так-таки не узнаешь, чтоб тебя…

— Нет, не узнаю.

— Вот поговори с таким! Забыл, сколько раз получал от меня по носу?

— Постой, погоди…

— Чего ждать!..