ть лучше, подняться над самим собой.
У тебя ему есть чему поучиться. Ты гордый, но не честолюбивый. Если бы ты не был так великодушен, ты бы истребил весь козлиный и бараний род. Ведь тебя часто причисляют к роду козлиных, как и меня к птицеловам и мясникам.
Опять я согрешил, посмев сравниться с тобой, а ты ведь сумел вознестись к этим белым вершинам и зовешься туром. Я же рядом с ними ковыряюсь в золе и принадлежу к их роду-племени. И если ты не поможешь мне, не удостоюсь звания хорошего охотника. Недавно я зашел в лавку за папиросами. Продавец обсчитал старуху, взял за шерстяной платок вдвое больше. Она ушла, а по дороге попросила школьников посмотреть цену на ярлыке. Она вернулась и набросилась на нас. Лучше бы мне в тот момент провалиться сквозь землю. Как мне следовало поступить? Сказать ему, что он не должен был этого делать, но разве он сам этого не знал? Стал бы он честнее, если бы я ударил его? Старуха плюнула и ушла. Продавец отер плевок, а я до сих пор не могу от него отделаться. Тебя же за бессовестность козы никто не осудит, и вместо барана у тебя никто не отрежет курдюк. Чтоб ты знал, тот продавец волочится за Пирибе… Ведь мы живем в одном логове. Что спросишь с бессловесного глупого животного, скажут некоторые. Я только на тебя надеюсь. И если мне суждено спастись, только ты тому порукой, только ты сможешь сделать так, чтобы Пирибе полюбила меня, и только от тебя зависит заздравный тост за свадебным столом, и только ты сможешь смыть с меня плевок старухи, чтобы я мог прямо смотреть солнцу в глаза.
Так что победить тебя — вовсе не значит тебя убить. Ты заживешь во мне честной и славной жизнью охотника и даже после моей смерти будешь жить в легендах.
Охотник у подножия отвесной скалы сбросил пустую сумку и патронташ. Фляжку, кинжал и войлочную кацавейку он положил рядом. Взял с собой только ружье и, помогая себе ногтями и зубами, вцепился в уже подсохшую скалу. Пока карабкался, у него отлетели все пуговицы, в грудь впивались острые зазубрины, на левом указательном пальце и по подбородку сочилась кровь, но, когда он достиг вершины, кровь свернулась и боль утихла.
Тур стоял на расстоянии ружейного выстрела у рогатообразного гребня прямо над пропастью и шумно вдыхал раздувавшимися ноздрями запах человеческого пота и крови.
— Да, мне было нелегко, текла кровь, ты не будешь этого отрицать, но я ведь поднялся сюда. — Радость переполняла охотника. — Ты не раз спасался на этой вершине, недоступной для простого смертного, но что поделаешь, я ведь из породы железноколенных моего тезки Джобе. Больше того, во мне и его неистраченная сила. И сегодня я пришел потребовать от тебя уплаты долга моему дяде.
Уже не трудно было продвигаться вперед, не было надобности прятаться и подкрадываться. На вершине хребта, подобного хребту лошади, стоял охотник, на гребне рогатообразной скалы, которая, словно голова лошади, нависла над бездонной пропастью, — тур. Теперь он уже чуял запах пороха, стоял, оборотившись к пропасти, спиной к солнцу.
— Разреши, величественный, сделать только один выстрел, — попросил охотник, — у меня всего один патрон и ружье одноствольное. И я не приближусь к тебе ни на шаг. Но и промахнуться мне нельзя. Если промахнусь — твое счастье. И пусть кровь моего дяди и все мои муки будут принадлежать тебе. Разве я не заслужил права на один-единственный выстрел? Я ведь тоже кое-чего стою, раз я здесь нахожусь. И еще, я ведь поклялся: ты не умрешь — перейдешь в меня именем и легендой. Я клянусь тебе, не дотронусь до твоего мяса, буду поститься, словно при гибели самого близкого. Куда ты смотришь? Там такая бездна, что даже твой зоркий глаз не в силах проникнуть в нее. Не греши перед богом, не смей даже думать об этом! Что у тебя на уме? От тебя можно ожидать чего угодно, ты на все способен, на любое чудо.
Если бы тур не взметнулся, охотник, наверно, так вероломно не спустил бы курок. Все произошло одновременно: животное взвилось ввысь, и в то же мгновение грянул выстрел. Гребни осиротели. Раскаты еще неслись из ущелья в ущелье, а вершины наливались яростью.
По ту сторону рогатообразного гребня, на лбу отвесной скалы, не то что девятипудовый тур, но и камешек не удержался бы. А из пропасти не донеслось даже эха от несущейся по ухабам, разбивающейся о камни и выступы такой огромной жертвы.
Солнце уже близилось к полудню, когда охотник обогнул лошадиноголовую вершину, нависшую над пропастью, и поравнялся со лбом скалы. На дно пропасти только что заглянул солнечный луч и еще не успел расплавить вчерашний безгрешный снег. И не было видно даже просто скатившегося камня.
«Подобные чудеса и творили здешних богов и богинь», — подумал охотник, такой любитель поговорить, не имея сил промолвить хоть слово.
По левую сторону, словно лепестки красной розы, на белом снегу алели капельки крови. Прекрасные и ужасающие, как грех.
Он посмотрел в небо, скорее, со страхом и мольбой, нежели с надеждой что-нибудь там увидеть…
Могила в небе?
На опрокинутом лбу скалы, с трудом различимом, на фоне беспредельного синего неба, поднявшись на дыбы, словно в прыжке, висел на одном роге умирающий тур. Он словно взлетел из бездны и хотел вознестись к солнцу на вечные времена.
Охотник возвращался домой.
Руки его были пусты, зато ноша дум его была тяжела.
ЗВЕЗДЫ И ЖЕРНОВА ОТИА ИОСЕЛИАНИ
Хотя железные дороги постоянно сопровождают маршруты героев Иоселиани, хотя крупные железнодорожные узлы, безвестные полустанки, вокзалы больших городов, одинокая будка путевого обходчика, эшелоны, ревущие на бешеных скоростях, и запыленный почтовый ящик на степном переезде метят и олицетворяют зигзаги этих маршрутов, в многолюдье которых обретается отрешенность, а скорость уплотняет сосредоточенность, не давая рассеяться, распластаться в больших расстояниях, — художественная энергия Иоселиани устремлена в домоседство. Вынужденные или добровольные скольжения его героев на поверхности земли не столько тщетны, сколько усугубляют желание зацепиться за землю, чтобы потом продалбливаться внутрь ее. Продалбливаться — не боясь кружения вокруг одной точки, тавтологий и обманчивой малоподвижности продвижения.
Там, за горизонтом? Нет, меньше всего о горизонте, о пересечении больших пространств идет речь у Иоселиани. Меньше всего он странник, бродяга, паломник, путник. Он основателен и, кажется, что предпочитает твердь, тяжесть и клочок земли под ногами.
«В Греции, — пишет Михаил Алпатов, — глаз видит с полной отчетливостью и ясностью как передний, так и дальний планы. На первом все различимо до мельчайших подробностей, каждого серебряного листика на кудрявой маслине, каждого волоска на шерстке ослика (жалобно ревущий осел — это непременная принадлежность греческого пейзажа). На первом плане все осязаемо, материально. Это проза, в которой пребывает человек.
При ясном сиянии дня здесь явственно звучит мерное дыхание земной коры».
Иоселиани вполне доверяет тому клочку земли, на котором стоит. Этот клочок для него представителен и надежен. Не о том, разумеется, речь, что он может прокормить его персонажей, дать кусок хлеба. Это кусок земной коры, как всякий другой. Ломоть— но не отломленный. Он способен насытить голод познания. «Могилою людей служит вся земля», — цитирует Алпатов Перикла спустя несколько строк.
У Иоселиани в романе «Черная и голубая река» Парна Амаглобели, деревенский учитель, для которого история — профессия и склад миросозерцания и которому предстоит отдать войне четырех сыновей, обращается вспять, вспоминая и собственную родословную, и колхского царя Айета, сын которого был коварно убит аргонавтами. Эти ближние и дальние ассоциации трехстраничного монолога размещены в плоскости одного сознания, на платформе единого текущего времени, но в них нет прямолинейных, однозначных аналогий. Дед, сосватавший босоногую бабку на рыночной площади, где она продавала худосочную козу, тот же дед, еще до первой мировой войны вознамерившийся соорудить в горной деревушке немыслимый водопровод, — и мечтатель Мамука, младший сын Парны, не привязанный к жизни ничем, кроме собственных бредней… Парна чувствует, что в этих бреднях жизнь сообщает о себе куда больше примет, чем в точном житейском расчете, в котором так искушен и победоносен средний сын Парны — Ватути. В эту критическую для себя минуту Парна слушает не «прозу, в которой пребывает человек», а «мерное дыхание земной коры», ощущаемое им в необъяснимых поступках младшего сына. Семейная традиция несуразных поведений больше всего занимает его в ту минуту, когда надо собирать сыновей в дорогу. Собственная нереализованность (а Парна мечтал быть ученым-историком) делает его слух свободным, не дает восприятию окостенеть, обостряет вкус к помыслам и поступкам, лежащим вне корысти и логики — вглядывается ли он в необозримую даль национальной истории или в пока еще доступную обозрению область семейных преданий.
Не фамильярничая с историей, не вульгаризируя ее ход сугубо житейскими мотивировками, писатель стремится услышать зарождение ее катаклизмов в первоначальной повседневности, которая сама никак не помышляет о всемирных результатах.
В рассказах пятидесятых — шестидесятых годов он как бы пробует грунт. Он выбирает героев, но каждый выбор — не окончателен и колебим недоумением. Повествуя о человеке, обнаруживая знание характеров и обстоятельств, он всякий раз как бы недоумевает по поводу того, что его герой не сводим ни к собственному характеру, ни к обстоятельствам своей вполне традиционно налаженной жизни, обстоятельства давят, а жизнь журчит. «Я знаю то, о чем рассказываю, — кажется, говорит писатель, — но мне самому больше интересно то, что лежит за порогом моего знания, оно-то и толкает меня к рассказыванию. Я хочу посмотреть, что останется у меня в руках, когда сюжет мой будет исчерпан».
Иоселиани видит человека в спектре его возможностей. То конкретное, что происходит с человеком в его жизни, для писателя лишь одна из областей человеческого бытия. Предисловие к первой книге прозы Иоселиани, изданной в Москве («Художественная литература», 1972), называется «Сверстники, односельчане, современники». Осторожно и деликатно портретируя каждый из рассказов сборника, очерчивая его смысл и сюжет, автор предисловия Иосиф Гринберг, критик трезвых критериев, замечает: «…почти всегда он рассказывает о том, что происходит нечто — и в мире, окружающе