Звезды над обрывом — страница 18 из 61

тстала от подруг и, когда Патринка догнала её, со всей силы ткнула её в плечо кулаком.

– Что ты?.. – задыхаясь, спросила та.

– Дура! Руки давай!

Растерянная Патринка, наконец, поняла, что Анелка суёт ей в руку чёрствую ковригу хлеба и ту самую злополучную колбасу.

– За… зачем?

– Затем, что брюхо еды просит! – разозлившись всерьёз, рявкнула подруга прямо ей в лицо. – Что ты сегодня за весь день взяла, а?! Что матери дашь? Бери, покуда я добрая!

– А… ты сама-то?.. – пролепетала Патринка. Вместо ответа Анелка презрительно подняла свою торбу, раздутую так, что, казалось, запылённая холстина вот-вот треснет.

«Если бы мне так уметь…» – подумала Патринка, пряча колбасу в свою пустую торбочку. Анелка молча проследила за её действиями, фыркнула, скривив красивые, луком изогнутые губы. Отвернулась.

Анелка была старше её года на три, и маленькими они дружили. Вместе бегали за водой, вместе брызгались, хохоча до икоты, вместе играли с тряпичными куклами, мастеря для них шатры из палочек и кибитки из гибких веток, собирали цветы на косогорах и плели венки… Однажды Патринка даже попробовала объяснить подружке, что с ней творится, когда она слышит песни без слов – скрипку или гармонь на деревенских праздниках, радио, пианино из раскрытого окна… Анелка тогда не посмеялась над ней, но посмотрела настороженно, с опаской. Помолчав, деловито посоветовала:

«Ты про это не говори никому. Решат – полоумная. А тебе ведь замуж ещё идти!»

Больше они не говорили о музыке, но Патринка чувствовала: подруга отдаляется, начинает стыдиться её. Всё больше и больше времени Анелка проводила с другими девчонками, презрительно фыркая и закатывая глаза, когда Патринка оказывалась рядом. Патринке было грустно, но она была благодарна бывшей подруге хотя бы за то, что та не проболталась никому о музыке, распоряжающейся в Патринкиной голове. Год шёл за годом, Анелка вышла замуж, с гордостью носила на груди тяжёлое монисто, серьги из золотых «грушек»-подвесок, у неё были самые дорогие в таборе шёлковые платки, самые нарядные атласные юбки и фартуки с пышными оборками. Муж души не чаял в красивой, добычливой жене. У них уже родились дети, – но Анелка по-прежнему то и дело подсовывала своей бывшей подруге то кусок сала, то пяток яиц, то булку. Она смеялась над Патринкой чаще других, её насмешки были больнее прочих, но – куски совать не забывала. И вздыхала иногда:

«Убьёт тебя муж… Свекровь сгрызёт… На кой чёрт ты такая на свет родилась, а?»

Патринка только отмахивалась, понимая, что замужем ей не бывать.

В табор вернулись, когда над палатками уже погромыхивало и всё небо до горизонта было обложено набрякшими тучами, сквозь которые на западе алым лезвием прорезалось гаснущее солнце. Цыганки разбежались по палаткам: нужно было скорее, пока не полило, приготовить ужин для семьи. Патринка, припадая на одну ногу, подошла к своей палатке, крикнула:

– Мама! Я пришла!

В ответ – радостный возглас, сразу же прервавшийся надсадным кашлем. В последнее время мать всё чаще говорила: «Скоро уже всё… Скоро к богу пойду.» Патринка знала, что мать ждёт смерти как избавления, – и всё же сердце тоскливо сжималось.

Над ними всегда смеялись в таборе. Смеялись даже над тем, что отец был грамотен – хотя он никогда не отказывался читать вывески и указатели, идя с другими мужчинами в город. Что за нужда кэлдэрару в грамоте? Его дело – делать и лудить посуду, ходить по ярмаркам обвешанным медными, огнём горящими под солнцем котлами, зарабатывать хорошие деньги… Откладывать золото на невест сыновьям, покупать серьги и кольца жене и дочерям… А уж если ты можешь угостить цыган вином и мясом, созвав всех к своей палатке, да делать это не один раз, а чуть не каждое воскресенье, – уважению и восхвалениям конца не будет! Такими цыганами в большом таборе были Бретьяно и его братья. Солидные крепкие мужики с густыми бородами, в смазных сапогах, в жилетах с огромными серебряными пуговицами, с тяжёлыми золотыми перстнями на пальцах… Эти цыгане никогда не звали отца Патринки к своим палаткам. Они презрительно сплёвывали, если приходилось зачем-то обращаться к нему. Однажды один из них, Ишван, плеснул в лицо «голодранца» Йошки пивом из протянутой было кружки:

«Много чести тебе будет – пить с нами!»

Йошка, казалось, не обижался на всё это. Иногда даже как будто посмеивался над собой:

«Когда счастье раздавали, я на телеге в грязи застрял…»

Но Патринка видела, как горестно блестят глаза отца из-под низко надвинутой шляпы, как пробегает по его некрасивому, побитому оспой лицу злая гримаса. В такие минуты ей делалось жутко: словно это и не её отец вовсе… И Патринка старалась отвернуться, не заметить, промолчать. Что было говорить?

Маленькой она спрашивала у матери:

«Почему мы так живём?»

«Отцу не везёт,» – отворачиваясь, отвечала та. Но Патринка знала: удача здесь ни при чём.

Когда-то отец и Бретьяно были друзьями. К тому же приходились друг другу родственниками – достаточно, впрочем, дальними, чтобы сосватать едва родившуюся Патринку за трёхлетнего сына Бретьяно. Йошка страшно гордился этим. Бретьяно – спокойного, сдержанного, очень умного цыгана, который умел без обид разрешить любой спор и помирить самых страшных врагов, – уважали повсюду. Имя Бретьяно знали и в Румынии, и в Бессарабии, и в Дунайских землях – всюду, где кочевали кэлдэраря. Когда среди цыган случались ссоры и скандалы, всегда посылали за Бретьяно. Ни одна сходка, ни один цыганский суд не обходились без него. Слово Бретьяно было последним и окончательным. Желая помочь семье друга, он нашёл даже жениха для Терезки – старшей Йошкиной дочери. Выдать Терезку замуж в своём таборе Йошка даже не мечтал.

А ведь какой красавицей была Терезка! Патринка помнила старшую сестру до сих пор: высокую, тонкую, смуглую, с бровями «в шнурочек», с большими, задумчивыми глазами. У таборных парней выпадали из рук молотки, когда Терезка шла мимо! Цыгане любовались на неё, качали головами, вздыхали… и не сватали. Добыть копейку Терезка не могла, хоть убей. Она была тихой и там, где другие цыганки забрасывали словами, пожеланиями, обещаниями, – молчала как рыба, хлопая длиннющими ресницами. Терезка хорошо умела, правда, петь, но песню в котёл не положишь и в брюхо не сунешь… Патринка помнила, как однажды, совсем крошечной, увязалась за старшей сестрой на рынок в Кошпице – и они полдня простояли там под чёрным рупором на столбе, слушая музыку. Патринка, понимая, что добром это стояние не кончится, дёргала сестру за руку, шёпотом упрашивала: «Пойдём, пойдём… Базар закончится, ничего не возьмём!» А Терезка только отмахивалась – и слушала, глядя на чёрный рупор, как на икону, а по запылённому лицу её бежали слёзы. И Патринка в толк не могла взять, отчего Терезка плачет, почему так белы её закушенные губы и так трясутся пальцы – ведь песни-то были весёлые!

Кому из цыган могла понадобиться жена, у которой не держатся в руках карты и которая только и может, что стоять под столбом с радио, открыв рот?.. Но семья из Венгрии, прельстившись возможностью породниться со знаменитым Бретьяно, приехала взглянуть на девушку, убедилась, что та невинна и красива, – и заплатила за Терезку четыре галби[34]. Это было совсем немного, но у Йошки хватило ума не запрашивать больше. Терезка покорно вышла замуж, уехала с семьёй мужа – и, промучившись год, влезла в петлю.

Магда плакала о старшей дочери беззвучно, без слёз, давя кашель в груди. Йошка молчал с почерневшим лицом. Бретьяно пришёл к ним тогда – и до темноты сидел у палатки рядом с другом, что-то тихо, успокаивающе говоря ему. До Патринки донеслась лишь одна его фраза:

«Такие долго не живут, бре[35], сам понимаешь…»

Йошка не сказал другу в ответ ни слова. Не поднял даже головы. А месяц спустя на чьей-то свадьбе случилась пьяная ссора.

Патринке было тогда лет семь. Но она отчётливо помнила, как кричал, захлёбываясь грязной бранью, отец. Помнила его перекошенное от бешенства лицо, мать, с воем повисшую на коленях мужа, растерянных цыган, державших Йошку за плечи… И Бретьяно – спокойного, как всегда, невозмутимого, – словно не его оскорблял на глазах у всего табора лучший друг.

«Морэ, перестань! Замолчи, брат, приди в себя, я тебя прошу! Тебя слышат люди, успокойся!»

Он не повысил голоса даже тогда, когда Йошка заорал что-то о его матери, о её свадебной рубашке… И не сам Бретьяно, а его братья, втроём кинувшись на оскорбителя, сбили его с ног. Цыгане взвыли от ужаса, понимая, что сейчас случится смертный грех.

«Назад!» – велел старший брат.

Бретьяно не кричал, нет. Но те, которые видели в ту минуту его лицо, после божились, что ничего страшнее не встречали в своей жизни. Бретьяно оторвал от Йошки одного из своих братьев, зарычал на другого. Третий, опомнившись, отскочил сам. А потом все четверо молча повернулись – и ушли в темноту. Цыгане потрясённо молчали. Всхлипывала, скорчившись на земле, Магда. Йошка медленно поднялся на четвереньки, потом – на ноги. По его разбитому лицу бежала кровь. Из глаз постепенно уходило безумие, сменяясь отчаянием.

На следующее утро семья Йошки уехала из табора. И тронулась через Румынию и Бессарабию в чужую, незнакомую Россию.

Они прокочевали отдельно целых пять лет – и все эти годы беды преследовали их. У отца сохранились кузнечные меха, бутыли с кислотой, инструменты – но что он мог сделать один, без других? В одиночку не возьмёшь большого заказа от ресторана или фабрики, не заработаешь достойных денег… Йошка перебивался по деревням и городам случайным заработком: вылудить котёл, припаять ручку к кастрюле, залатать прохудившийся чайник… Он старался изо всех сил, хватался за любую работу – но денег всё равно не было. В первую зиму нечем оказалось даже заплатить за постой, и они раскинули палатку на окраине городка Рогани, каждое утро выкапываясь из-под нанесённых за ночь сугробов. В эту вьюжистый, холодный ноябрь мать совсем сдала. Она кашляла без конца, задыхалась, пройдя по улице несколько шагов, и русские женщины совали ей копейки просто из сострадания. Вконец отчаявшись, Йошка нанялся сторожем на прядильную фабрику, и им дали комнату.