Звезды над обрывом — страница 23 из 61

[41]?!

– А что за театр у вас? – тихим, почти испуганным голосом спросила младшая. На вид она казалась ровесницей Машки. Её карие, с бархатным блеском глаза смотрели серьёзно и почти печально. – У вас бывает… музыка?

– Девлале-е… Далась ей в пасть опять та музыка! – закатила глаза старшая.

– Конечно! Что это за театр без музыки? – рассмеялась Машка. – И на гитарах играют, и на скрипке – заслушаешься! Ты приходи – и сама услышишь! Гнездниковский переулок, на Горьковской, всякий покажет! Завтра утром – репетиция, тебя пропустят! Скажи, что к Нине Бауловой, это моя мама, я предупрежу…

– Этого нам не хватало! – резко, почти грубо прервала её старшая. Схватив ойкнувшую подругу за руку выше локтя, рывком заставила её подняться с травы. – Идём, дура! Распахнула рот, обрадовалась… Совсем с ума сошла, и тут ей музыка под хвост воткнулась… А ты отстань от неё, родненькая, отстань! – зло набросилась она вдруг на растерявшуюся Машку. – Скачи своей дорогой, какая из тебя цыганка?! Ноги голые, башка стриженая – тьфу! Цыга-анка, тоже мне! Всё врёшь! С парнем купаться раздетая таскаешься, без стыда, без совести!

– Ты с ума сошла?! – вспыхнула Машка, сжимая кулаки. – С каким парнем?! Мотька – брат мне!

– Бра-а-ат?! Кому подурнее ври! Брат! Слепой увидит, какими он на тебя глазами смотрит, брат этот! Постыдилась бы, ненаглядная! Дырза, а ты что выпялилась?! Идём отсюда, несчастная! Я тебе покажу «музыку»! Как вот дам кулаком сейчас!..

Возмущённая Машка попыталась было сказать что-то ещё, но цыганка яростно замахнулась на неё, схватила упирающуюся подружку за руку и поволокла её прочь. Маша и Матвей остались одни.

– Вот полоумная-то… – пожала плечами Машка. – На пустом месте разошлась! А что я ей плохого сказала?.. Мотька, ты чего? Что ты там увидал в воде? Рыба, что ли, плеснула?

Матвей молча, не поворачиваясь, смотрел на потемневшую гладь пруда.

– Мотька… – озадаченно позвала Машка снова, гадая, какая муха укусила «брата».

– Что «Мотька»? Видишь – гроза идёт? Пора домой!

На Покровке им пришлось пробираться через завалы битого кирпича, груды досок и горы песка: там сносили старый дом и рядом строили новый. Пол-улицы было перегорожено гружёными подводами, возле которых стояли сумрачные чёрные мужики. Один из них, улыбаясь и взмахнув рукой, окликнул их:

– Эй, чяворалэ!

– Тьфу, пропасть – опять ваши! – выругался Матвей. – Марья, идём отсюда!

– Чаёри, эй! Ту смолякоскири сан[42]?

Машка сразу остановилась как вкопанная. Цыган лет тридцати трёх – взъерошенный, в сбитой на затылок кепке, в перепачканной грязью и кирпичной пылью, когда-то синей рубахе смотрел на неё в упор большими, чуть раскосыми глазами с голубым блеском белка, улыбался. И не узнать этих глаз было нельзя. По ним цыгане из рода Ильи Смоляко узнали бы друг друга даже на том свете.

– А вот это – точно наши! – радостно возвестила Машка. И – запрыгала, как коза, между кучами кирпича и щебня, пробираясь к телегам. Матвей, проклиная всё на свете, пошёл следом. Было очевидно, что быстро увести отсюда «сестру» не удастся.

– Ой, дядя Семён, яв бахтало-о-о! – завизжала Машка, бросаясь позвавшему её цыгану на шею. – И дядя Ваня! И Петро! И Егорыч! Ой, все ваши, что ли, здесь? Да как же, откуда же, почему же?! А мама говорила – вы все в колхоз записались осенью!

– Осенью записались, весной – выписались, чаёри! – хохотнул Семён, держа Машку за плечи и оглядывая её с ног до головы. – Перезимовали, посевной дождались, коней да телеги ночью вывели – и только нас и видали! Сутки гнали лошадей, остановиться боялись! До самого Смоленска палаток не раскидывали – так бежали! Приехали в Москву, на стройку нанялись…

– Где стоите?

– На второй версте, за Покровской. Неделю уже.

– Неделю?! А отчего же в гости не приходите?! – возмутилась Машка. – Приходите, ромалэ, мама рада будет! Приходите со всеми! В кои-то веки до Москвы докочевали – и к родне не зашли?! Как не стыдно только, дядя Семён!

– Придём, чаёри, придём… Как здесь вы все? Как мать? С Живодёрки наши как?

Прошло пять минут. Десять. Двадцать. Семён и Машка с упоением перебирали общую родню. Матвей курил поодаль, постепенно теряя терпение. Он заметил, что возле Семёна трётся невысокий, встрёпанный цыган с заискивающе-растерянным выражением лица. Матвей видел, как тот порывается что-то вставить в разговор или же о чём-то спросить, но Семён отмахивался от него, как от мухи:

– Да пожди ты, Лёшка… Чаёри, а Гришка Банго из Петровского дочку за кого выдал? За Дятла или за Кутёнка? А то мне говорили, что она вовсе с каким-то сэрвом убежала…

Родственная дискуссия была весьма неделикатно прервана здоровенным русским мужиком в перемазанных глиной сапогах и вспотевшей на спине, вылинявшей добела тельняшке.

– Семён, мать твою растак! До ночи языками чесать будете? Твои цыгане работать будут, или нет?! Ты мне эти кучи обещал к вечеру подчистую вывезти!

– А ещё и не вечер, золотой мой, – невозмутимо ответил Семён, взглянув на просвечивающее между тучами солнце. – И что ты привязался, Емельяныч, как слепень? Вывезем сейчас всё, куда денемся! Видишь – племянницу встретил, разговариваем…Ты мне лучше скажи – что там с нашими бумагами-то? Неделю назад обещал дать, а сам?.. Цыганам сейчас без бумажек нельзя, сам знаешь! Заберут весь табор в одночасье – один будешь камень возить!

– Да когда же тут, Семён?! – рассердился Емельяныч. – Работа стоит – а я вам бумаги делать стану? Да оформим, не беспокойся, к концу недели в контору зайду…

– До конца недели нас заарестуют всех! Дня нету, чтобы милиция на улице не привязалась!

– Да вас тут уже вся милиция знает, как облупленных! Примелькались, дьяволы! Будете вы, цыганские морды, работать, или нет?! – окончательно рассвирепел Емельяныч. – Токари по хлебу, ети вас налево…

– Ступай, Машка, не то нас тут сейчас начальник с сапогами сожрёт! – усмехнулся Семён. – Нашим всем кланяйся! Скажи – как ослобонимся, будем в гости!

– Поцелуй деда, бабушку! – закричала Машка – но вопль её потонул в ударе грома, рассыпавшегося над Покровкой. Засмеявшись, девчонка помахала цыганам – и помчалась, прыгая через кучи камня и ямы, к Матвею.

– Ну что ты за человек, Семён?! – отчаянно выругался Лёшка, когда красное платье Сенькиной племянницы мелькало уже на другой стороне улицы. – Не дал с девчонкой потолковать!

– О чём тебе с ней толковать? – слегка удивился Семён. – Смолякскирэ ведь тебе ни с какой стороны не родня…

– Да как же? Она же из московских? Из артистов? Про театр вон чего-то там чирикала… Я спросить хотел… А ты… тьфу! И рта открыть не дал!

– Спросить? Про театр? Ты?! – не поверил своим ушам Семён. – Да на что он тебе сдался, тот театр? Морэ, да ты пьян, что ли, опять? Тьфу, и где берёшь только с самого утра?!.

Лёшка не ответил. Словно спохватившись, что сказал слишком много, он поспешно отвернулся и смущённо забормотав о том, что работа сама не сделается и пора бы начинать, зашагал к лошадям.

Семён догнал его уже у телеги. Незаметно потянул носом. Вином от друга, однако, не пахло.

– Да ладно тебе, морэ… Что ты, в самом деле? Коли тебе тот театр в башку влез, так тебе бы не с Машкой, а с матерью её потолковать! Нинка – сестра мне двоюродная. Артистка самая распроизвестная на всю Москву. В том театре и выступает. Хочешь – сходим к ней.

– А когда пойдём-то, морэ? – обрадовался Лёшка.

– Как только Емельяныч бумаги выправит, – решительно пообещал, скрывая изумление, Семён. Он не мог взять в толк, зачем другу понадобился этот театр, но чувствовал, что спрашивать об этом не нужно. По крайней мере, сейчас. Другие цыгане уже начали грузить на подводы битый кирпич, и Семён торопливо зашагал к ним, на ходу договаривая, – Без бумаг-то сейчас по Москве болтаться – сам понимаешь, морэ… Получим лыла [43]– ходи где хочешь, как царь!

– Лыла-а… – уныло протянул Лёшка, плетясь следом и ероша ладонью курчавые, засыпанный кирпичной пылью волосы. – Где они, те лыла… Кай ёнэ, кай ёнэ – мирэ лыла сумнакунэ[44]

Неожиданно Лёшка замер. Усмехнулся: весело, недоверчиво. Подумал с минуту, беззвучно шевеля губами… и вдруг завопил:

– Лоло! Шу-у-ун, морэ, шун[45]! У меня песня вышла!


Когда Анелка и Патринка вышли за заставу, туча, отгрохотав, уже уползла за Москву и в очистившемся, голубом, как тонкий фарфор, небе воздвиглась многоцветная радуга. Патринка, стоя по колено в залитой водой дорожной колее, зачарованно смотрела на неё.

– Девла-девла… Красота!

– Да закрой ты свой рот дурацкий! – рявкнула вдруг Анелка. – В кого ты такой дурой уродилась, в кого-о-о?!

– Да что я такого… – растерянно начала было Патринка. Но Анелка, не дав подружке договорить, схватила её за руку и почти силой принудила сесть на поросшую мятликом кочку.

– Сядь! И слушай, пока я тебя не убила!

Патринка, понимая, что сейчас лучше не спорить, покорно уселась.

Некоторое время Анелка сидела молча, свирепо водя по сторонам глазами. Зачем-то сорвав травинку, с минуту остервенело жевала её. Затем с силой выплюнула зелёную жвачку, сбив с макушки клевера ни в чём не повинного шмеля. Повернулась к испуганной Патринке. Тихим от ярости голосом сказала:

– Слушай, Дырза… Мне ведь скоро надоест! Я сперва думала – подрастёшь ты, дурь пройдёт! А ты? А у тебя?! Чем старше, тем дурнее делаешься! Да ты правда сумасшедшая, что ль? Как отец твой?! Которого даже бабы отвернуться не просят, когда мимо идут[46]?!

Жар бросился Патринке в лицо. Подруга была права, сто раз права – но никогда ещё Патринке так не хотелось по-настоящему, до крови ударить её.