Звезды над обрывом — страница 32 из 61

Впрочем, всерьёз над Ибришем никто не смеялся. Он бережно и любовно ухаживал за отцовскими каурками, мог поставить и разобрать шатёр, развести огонь под проливным дождём, вытащить из густой грязи застрявшую телегу, – и только до серьёзных дел взрослые цыгане не допускали его, лишь пару раз взяв постоять на стрёме. Ибриш не обижался на них: ждал отца.

«И что бы я без тебя делала-то… – улыбалась Сима, глядя, как поутру тринадцатилетний пасынок ловко запрягает лошадей, – Вовсе большой стал! Глядишь, скоро и на сходку позовут!»

Ибриш только усмехался, зная, что до сходки ему ещё лет десять, и то если женится, вгонял оглобли в кожаные петли и шёл сворачивать шатёр.

С тех пор каждую зиму, когда табор останавливался на постой, Ибриш шёл в школу. Через четыре года у него за плечами было уже пять групп.

Отец неожиданно вернулся раньше срока, попав под амнистию. Ибришу было уже пятнадцать. Табор раскинул шатры под Новочеркасском, на берегу ленивой жёлтой речонки, сплошь заросшей камышом. Целый день накатывали грозы, цыганские палатки то сохли, то мокли под тёплым, сплошным дождём. Духота стояла страшная. Лишь к вечеру очередная туча с дымящимися краями, громыхая и сверкая, уползла за холмы, – и над вымытой, чистой степью раскинулся закат такой красоты, что Ибришу нестерпимо захотелось перекреститься. Он гнал уставших коней к реке, сидя верхом на кобыле, и сразу заметил на дороге одинокую фигуру, неспешно бредущую прямо к их палаткам. Забеспокоившись, Ибриш повернул лошадь и уже собирался было скакать назад, когда к путнику кинулись таборные псы – и скулящей сворой обступили его. Человек присел на корточки, лаская собак, – и у Ибриша страшно дёрнулось сердце. И он со всей силы ударил пяткой в бок каурке, заорав: «Пошла, милая!», – и полетел к табору. И скатился с лошади прямо в протянутые руки отца, и они обнялись посреди скулящей, вертящейся собачьей стаи, не видя, как со всех сторон к ним с радостными воплями несутся цыгане.

В этот вечер Ибриш впервые увидел, как светится Симка. Нет, видит бог, она не умирала от горя все эти годы! Она улыбалась, порой звонко смеялась на весь табор, пела и плясала с другими, – но такого света, такого нестерпимого сияния, идущего от её лица, Ибриш не видел ещё никогда. И ведь всего-то один раз она обняла отца – словно виделась с ним последний раз вчера, а не четыре года назад! И сразу же унеслась к палатке: разжигать костёр, готовить ужин для всех, вытащила откуда-то бутылку мутного самогона… Но Ибриш видел, как трясутся руки мачехи, как дрожит в пальцах посуда, как ползут и ползут по щекам слёзы, – а лицо, смуглое, тонкое Симкино лицо, сияло, как у Богородицы в церкви! Ибриш ничуть бы не удивился, если бы из-под старой, голубой, вылинявшей до белизны Симкиной кофты сейчас пробились крылья, – и мачеха ласточкой взвилась бы в вечернее, гаснущее небо!.. Но она, к счастью, не улетела – и весь вечер, быстроногая, лёгкая, как девочка (да ведь ей и было-то чуть больше двадцати!), носилась вокруг сидящих у шатра цыган, угощая, наливая, подкладывая, уговаривая, убирая… А потом цыгане запели, и Симка пела больше всех – и свою любимую «На дворе мороз», и весёлую «Серьги-кольца», и третью, и четвёртую, и пятую… Отец принёс ей роскошную шаль – тёмно-синюю, с морозными голубыми и пылающими алыми розами. Ни у одной цыганки в таборе не было такой!

«И где умудрился только…» – чуть слышно простонала Симка, прижимая к груди подарок. А отец лишь усмехнулся, блеснув из-под густых бровей спокойными, опасными, жёлтыми, как у лесного кота, глазами, – и небрежно вытащил из-за пазухи пару золотых серёг с гроздьями узорчатых подвесок. И цыгане просто воплем зашлись от восторга. Воистину, никто ещё не возвращался в табор из тюрьмы так, как Беркуло! И Симка, надев серьги и завернувшись в шаль, чуть не до рассвета сидела, светясь, среди цыганок, и пела, глядя в очистившееся, закиданное звёздами небо:

– Ах да вы, кони, пасётесь в чистом поле…

В ту ночь Ибриш не мог уснуть. Лежал у погасших углей, чувствуя, как его окатывает тёплым, дурным от цветущих трав воздухом, слушая, как тонким писком перекликаются в степи сурки, как вторит им угрожающим гуканьем ночная птица. Смотрел на месяц, неторопливо плывущий среди прозрачных тучек, на закат, так и не угасший до конца, охвативший весь горизонт зыбкой багровой полосой. Думал об отце и Симке. О том, что никогда не узнает, что произошло между ними, почему эта красавица пошла за чужаком из лихого табора, который к тому же и старше был её на полтора десятка лет. Почему она согласилась на незнакомую жизнь, на долгие, одинокие годы, на слёзы в подушку… Никто бы не рассказал ему об этом, и Ибриш никогда не осмелился бы спросить. Но, увидев сегодня сияющее Симкино лицо, её глаза, из которых огнём било счастье, слёзы, бегущие по щекам, Ибриш вдруг понял: он не женится, пока не найдёт себе такую же. Девчонку, у которой будут загораться глаза, лишь когда он окажется рядом. Жену, которая будет ждать его одного – что бы ни случилось. Ту, к которой он придёт через полземли, храня за пазухой платок в ярких розах и сверкающие серьги. И он добудет этот платок и эти серьги, хоть земля под ним расступись! А если такой жены не сыщется, – значит, не нужно никакой. Лучше век прожить одному, просто зная, что такое бывает на свете и хоть кому-то да выпадает…

«Лидка… – подумал Ибриш про сестру друга, глядя сквозь слипающиеся ресницы на догорающий край степи. – Она сможет? Поглядим…» И уснул под тихие пересвисты сурков, под серебристым светом месяца, не слыша горячего шёпота и счастливых, приглушённых вздохов из-за полога шатра.

Наутро Ибриш проснулся поздно: Симка давным-давно ушла с другими цыганками в станицу. Мужики после ночных посиделок с самогоном отсыпались по палаткам. Ибриш был немало удивлён, увидев возле погасшего кострища отца. Тот сидел с папиросой во рту и задумчиво брал в руки одну за другой книги сына.

У Ибриша упало сердце. Почему-то ему показалось, что отец рассердится или огорчится, будет после ругать Симу, что позволила мальчишке заниматься такой глупостью… На миг даже мелькнуло желание прикинуться спящим. Но отец весело взглянул на Ибриша сощуренными глазами, – и притворяться было уже бесполезно.

– Твои книжки?

– Мои.

– Грамоте выучился?

Скрывать Ибришу было нечего, и он рассказал отцу про своё ученье, про книги, про математические уравнения и даже про «Тригонометрические функции», которые ему не давались хоть убей. Отец слушал внимательно и, как показалось Ибришу, с интересом. Услышав, как «Тихоновна» упрашивала цыган вернуться и обещала таборным девчонкам полную грамотность, всеобщее уважение и хорошую работу в коммуне, долго смеялся. Приободрившись, Ибриш рассказал ему то, что узнал на уроке географии и вычитал в «Мире приключений»:

– Помнишь, мы с тобой на луну в бинокль смотрели? На тёмного конька? И там не конёк никакой, а пятна тёмные были? Так на самом деле там не пятна – а моря и горы! Только мёртвые! Люди давным-давно их в телескопы разглядели! Всё, как здесь у нас! Только ни воды, ни деревьев, ни травы, и не живёт никто – потому что дышать нечем!

– А отчего ж нечем? – серьёзно спросил отец.

– Вот этого не знаю! – с искренней досадой ответил Ибриш. – Я начинал было книгу про это читать, но тяжело, не одолел… – И он рассказал отцу о том, что некоторые книги – хуже вредного человека: хоть полночи над ними бейся, и вроде бы всё понятно – а ничего не разберёшь!

– Любую книгу, сынок, разобрать можно, – задумчиво и, как показалось Ибришу, даже грустно сказал отец. – Только для этого долго надо учиться. Да, долго…

Ибриш не нашёлся что ответить, но явственно почувствовал, что у отца испортилось настроение. Понимая, что дело в нём и в его книжках (не цыганское всё-таки занятие!), Ибриш попытался было перевести разговор на таборные дела, но отец вдруг вытащил из книжной кучи растрёпанную «Княжну Джаваху» с летящим по горному склону всадником на обложке.

– А эту тоже не понимаешь?

– Нет, тут итересно! – обрадовался Ибриш – и как мог рассказал отцу историю про отчаянную девку, которая носилась верхом по горам, сражалась с разбойниками, а затем, отосланная родным отцом в чужой холодный город, умерла там от грудной болезни. Он надеялся, что в ответ отец, возможно, расскажет о том, как он жил эти четыре года, что за люди попадались в лагерях, были ли там знакомые кишинёвцы или хоть какие-то другие цыгане, – но тот молчал. Молчал, улыбался, щурил против солнца жёлтые глаза. Наконец сказал:

– Ладно… Станем осенью на постой, снова в школу пойдёшь. Такое сейчас время… Гадже не отлипнут. Зачем начальство зря беспокоить?

– Ты меня на серьёзное дело с собой возьмёшь? – осторожно спросил Ибриш. Отец не улыбнулся, не ответил. Ибриш счёл за нужное не повторять вопроса.

На серьёзное дело он, конечно же, пошёл – уже через месяц после отцовского возвращения. Они стояли под Ростовом, и цыганки, бродившие со своими картами по улицам города, быстро нашли дом, в котором, по словам женщин, «добро водилось». Той же ночью четверо кишинёвцев, среди которых были Ибриш и его отец, бесшумно пробрались в спящий дом, вынесли столовое серебро, двадцать золотых червонцев, узел с тремя шубами и кучей прочего барахла. Никто из спящих там же хозяев даже не проснулся, и ворам не пришлось пускать в ход дубинки. Ещё до рассвета табор снялся с места и уехал по едва заметной просёлочной стёжке, надёжно уводившей в степь – подальше от большака.

Добыча была богатой: цыгане радовались. Вещи цыганки сбыли в Краснодаре, прибыль поделили между собой, золото решили приберечь до зимы. Впервые Ибришу досталась серьёзная доля, которую он отдал отцу.

Симка, казалось, бегала весёлая. Добывала по станицам и хуторам еду, варила по вечерам суп, возилась с дочкой, пела по вечерам для цыган – и Ибриш видел, какие шалые, молодые искры вспыхивают в глазах отца, когда Симка выходит на пляску. К осени оказалось, что мачеха снова ждёт ребёнка. Другие цыганки, беременея, делались крикливыми, некрасивыми, быстро уставали, – а Симка, напротив, словно расцветала изнутри. Иногда она казалась Ибришу ровесницей Лидки. Но в глубине души Ибриш чувствовал, что Лидке до мачехи – как до луны…