вори, что бью ни за что! Говорю единый раз, он же и последний: я кто угодно, но не цыган!
Парень сказал это так, что Ибриш сразу же ему поверил – но страшно удивился. Более цыганской рожи, чем у этого Наганова, нельзя было и вообразить.
– Ладно. Извини. Обижать не хотел.
– Идём уже, наказание моё… Антон Парменыч, а маслёнки-то так и не привезли? Валуев обещал – в среду, а сегодня уже пятница!
– Значит, в понедельник. Идите, ребята, мне уже немного некогда…
Они вышли в коридор, и Ибриш зашагал за новым знакомым по светлому коридору с большими окнами.
В колонии неожиданно оказалось совсем неплохо. Работать на зачистке в слесарном цехе Ибришу даже понравилось. В школе было даже интересней, чем в прежних, деревенских. Математичка, строгая тётка с резким голосом и удивительно ехидным характером, нашла у Ибриша какие-то особые способности (в которые он сам не верил ни на грош), и уверяла, что через два года сумеет отправить его на рабфак. Ибриш не спорил, зная, что будущей весной его здесь уже не будет. Можно было, конечно, сорваться и раньше – но зима, как назло, выдалась морозная, вьюжистая, и ехать без гроша в кармане через всю губернию на Полтавщину было глупо. Ибриш знал, что они с отцом не оставили семью без денег, что эту зиму Симка с детьми наверняка не будут голодать, а вот лишний прожорливый рот ей будет точно ни к чему.
Самым лучшим местом в колонии, на взгляд Ибриша, была библиотека. Когда он попал туда впервые, то чуть на пол не сел от изумления. Никогда в жизни он не видел столько книг сразу! Большие и маленькие, толстые и тонкие, совсем новые и разбухшие, растрёпанные, с потёртыми корешками, они высились на полках, теснились в шкафах, лежали стопками на полу…
– Видишь, что творится? – возмущённо пожаловалась Ибришу библиотекарша Оля, худенькая девушка лет семнадцати. – Второй месяц пытаюсь от столярной полок добиться – а они только обещают! Впору в совет командиров обращаться! Куда же это годится, книги – и лежат на полу! Что тебе дать, Беркулов?
Ибриш, у которого разбежались глаза при виде такого богатства, только растерянно мотнул головой. Оля пришла ему на помощь:
– Ну, скажи тогда, какую книгу ты читал последней?
– «Тригонометрические функции и периоды Голодовникова»…
– Что?!. – обомлела Оля. Всплеснула руками – и рассмеялась звонко, весело, по-детски запрокидывая голову и смешно встряхивая короткими светлыми волосами. Ибриш, который сказал чистую правду, сначала молча, хмурясь, смотрел на неё. Потом, не выдержав, улыбнулся тоже: слишком уж заразительно хохотала раклюшка.
– Прости, пожалуйста, – попросила она, отсмеявшись. – Вижу, чтение у тебя было бестолковым. Наверное, случайные книги в руки попадали?
– Наверное… Я не знаю.
– Тогда возьми для начала Гоголя, а дальше будет видно. Дня через три загляни ко мне, расскажи, как пошло. Если будут вопросы – задавай, не стесняйся! Но не вздумай на уроках читать, иначе Витольдовна тебя с потрохами съест! И мне тоже попадёт! Давеча Перетятько с «Вием» на геометрии накрыли, так ой же, что было! Чуть до совета командиров не дошло!
«Тараса Бульбу» Ибриш читал запоем неделю и даже пожалел, когда книга закончилась. Но за «Тарасом Бульбой» Оля дала ему «Робинзона Крузо», за «Робинзоном» последовали «Дети капитана Гранта», за ними – «Князь Серебряный»… Понемногу Ибриш привык проводить в библиотеке всё свободное время и даже, когда из столярки привезли, наконец, Олины полки, повесил их на стены и помог библиотекарше разобрать книги – попутно заглядывая в каждую.
– Так скоро ты у меня до Шекспира дойдёшь! – радовалась Оля. – А то он стоит, как дурак, в шкафу, чисто советский поп – толстый, раззолоченный, никому не нужный! А ведь гениальные произведения – да разве нашим балбесам втолкуешь?!
В Шекспира Ибриш заглянул, пробежал глазами несколько страниц, ничего не понял и решил разобраться с «гениальными произведениями» попозже: сразу после «Машины времени» Уэллса.
Что на самом деле причиняло ему страшные мучения в колонии – так это кровать! За все свои девятнадцать лет Ибриш ни разу не спал в кровати и первое время попросту не мог уснуть на этой скрипящей сволочи с панцирной сеткой. Лишь на третью ночь он кое-как приноровился, задремал – и почти сразу же со страшным грохотом свалился на пол, разбудив всю спальню. Парни из бригады не смеялись над ним, но сам Ибриш чувствовал себя очень глупо. Понимая, что утром – на работу и спать всё-таки как-то надо, он дождался, пока ребята вновь уснут, решительно сбросил вниз подушку и, растянувшись на полу, спокойно уснул.
Перед самым рассветом его растолкал Матвей Наганов.
– Эй! Беркулов! Ибриш! Этак ты сколько намеряешься? Здесь оно, я тебе скажу, не принято: по-собачьи-то… Что ж мне с тобой делать, таборная морда?.. Давай вот что… поменяемся, что ли?
– Зачем? – в полусне, ничего не понимая, спросил Ибриш.
– Затем, что моя кровать у стенки стоит! На пятьдесят процентов меньше падать будешь, горе луковое! Давай, переползай… Здесь тебе не табор, никто на полу спать не позволит.
Ибришу так хотелось спать, что он даже не поблагодарил товарища. Забрался в его кровать, откатился к стене – и тут же уснул мёртвым сном.
– От же некультурная порода! – хмыкнул Матвей. Поднял с пола подушку Ибриша, залез на его место – и через минуту спал тоже.
Постепенно Ибриш привык к колонии. Привык вставать по звонку, заправлять постель, бежать со всеми на завтрак, в школу, на работу. Привык к тяжести напильника в руке, к стружке, от которой нужно было беречь глаза, к грохоту станков в цехе, к резкому, словно отточенному голосу Ольги Витольдовны на уроке («Беркулов, немедленно отдай книгу, сколько можно повторять одно и то же!»), к вечному весёлому гвалту вокруг, к мельканию белых безрукавок и стриженых голов. Привык даже к кровати, – с которой, впрочем, всё равно регулярно сваливался на пол… Парни в бригаде были неплохие, но Ибриш, понимая, что надолго здесь не останется, не завязал дружбы ни с кем, кроме Матвея. Этот парень с его невыносимо цыганской рожей, бурным бродяжьим прошлым и добродушным характером нравился Ибришу. Матвей был на пару лет его моложе, но повидал в жизни столько, что Ибриш лишь уважительно качал головой, слушая о том, как Мотька «бегал за Петлюрой», «брал Перекоп» и «чуть от холеры в Харькове не подох».
– Не может быть, чтобы у тебя цыган в роду не было! – удивлялся Ибриш. – Ведь в любом таборе за своего примут!
– Нужны вы мне больно! – отмахивался Мотька. – Нет, брат… У меня от цыган только тётка имеется. В Москве живёт.
– Твоя тётка – цыганка? – сомневался Ибриш. – Из Москвы? А сам ты – из Одессы? И не цыган? Как так получилось-то? Из каких она – твоя тётка?
Матвей темнел, отворачивался, не отвечал. Вскоре Ибриш понял, что упоминание о тётке-цыганке – единственное, что может испортить этому парню настроение. Не желая лезть человеку в душу, он перестал задавать вопросы.
С гораздо большим воодушевлением Мотька рассказывал об аэропланах, о том, что он не собирается всю жизнь «шкрябать шкворни» в слесарном и, доучившись в школе, непременно поедет учиться «на лётчика».
– Да ладно брехать! – смеялся Ибриш. – Сдался ты кому у лётчиков-то! Не примут!
– Из нашей колонии не примут? – смеялся и Мотька. – Ещё как с руками оторвут! Парменыч уж узнавал для меня! В Рогани школа есть, недалеко от нас! А то и вовсе в Москву подамся! С отличной математикой возмут не глядя! Кстати, ты вот на это уравнение глаз кидал? Со вчера мучусь с ним, гадом! А Витольдовна сказала, что ежели не решу, так чтоб и на глаза не являлся!
Ибриш усмехался, брал карандаш, решал Мотькино уравнение за полторы минуты и, отмахнувшись от благодарностей, вытаскивал из тумбочки книгу. С недавних пор в его тумбочке романы соседствовали с учебниками алгебры и геометрии.
По своим Ибриш скучал смертельно. Никому не рассказывал об этом, не говорил даже Мотьке, – но тоска сосущим червём выедала сердце. Днём, на людях, в беготне и разговорах, в шуме мастерских, в библиотеке или клубе как-то меньше думалось. Но по ночам, в тишине и темноте спальни, к горлу подступала такая лютая горечь, что Ибриш даже пугался. Никогда прежде ему не приходилось проводить столько времени далеко от семьи, среди чужих, и он невольно содрогался – как же там, в Сибири, справляются отец, другие?.. Ведь им ждать не месяц, даже не год… В окна, чуть не выбивая стёкла, кидалась вьюга, в печной трубе завывал ветер – а у Ибриша перед глазами стояла цветущая степь, голубые шары гусиного лука и маки, качающиеся на ветру, смуглые лица цыган, смеющиеся, чумазые сестрёнки, брат Сёмка, крошечная Аника на руках у Симы, сама Сима – стройная, вся светящаяся – как в тот день, когда вернулся отец… Горло сжимала судорога, делалось совсем худо. Несколько раз Ибриш просыпался с мокрым лицом, с бешено колотящимся сердцем, и, стараясь отдышаться, успокаивал сам себя:
«Немного же осталось. Уже день прибавился, уже светлей… Скоро – весна, а там уж – всё!»
Держать себя на людях Ибриш всегда умел, парни из бригады ничего не замечали, и единственным, кто, кажется, понимал, что с ним творится, был всё тот же Матвей. Впрочем, вопросов он не задавал и лишь один раз, уже в самом конце зимы, с напускным безразличием поинтересовался:
– Весной-то подорвёшься, горе таборное?
На «горе таборное» Ибриш давно не обижался, но непоколебимая уверенность в Мотькином голосе удивила его.
– С чего? Не собирался…
– Другому кому ври! – хмыкнул Мотька. – Усвистнёшь ведь враз, едва теплом потянет! Думаешь, не знаю, что с вашим братом делается, когда солнышко пригреет? Думаешь, у меня самого не свербит по весне?.. Поначалу знаешь как мучился? В первый год даже не выдержал – ушёл в Крым шманаться… Только осенью сюда вернулся, думал – всё, не возьмут… Спасибо Парменычу: хороший человек, назад принял.
– Так ты цыган всё-таки, Наганов?
– Сколько раз говори-ить! – тихо взвыл Мотька. Но, увидев ухмылку на лице Ибриша, рассмеялся сам. – Та не… Просто характер такой улетучий – невесть в кого. Я тебе это затем говорю, что знаю: в первый год тяжело, а потом – привыкаешь. Может, и ты перетерпишь как-нибудь? А то ведь, знаешь… совестно потом будет назад проситься. С нами тут как с людями, а мы, сволочи… В других-то колониях и близко такого нет, знаю что говорю!