Максим, не отвечая, продолжал спокойно смотреть на зампреда.
– А видят они твоих цыган! Грязных, драных, босых, с голыми детьми! Нищета с царской Хитровки во всей красе! Болтаются толпами прямо по Красной площади, по набережным! Прогнать невозможно: из одного места выставишь, они – в другое бегут, как тараканы… Вокруг «Интуриста» чуть не табором стоят, на иностранцев накидываются! На что это похоже? Обнаглели вконец, уже не просто просят – из рук вырывают! Сегодня мне лично Мезенцев из третьего жаловался: у его домработницы четыре цыганки отняли сумку с продуктами и кошельком! Пообещали, что у неё не то глаза вытекут, не то нос отвалится, если она шум поднимет, – и дёру! Эта дура так и стояла полчаса, с места тронуться боялась… И чему вот ты смеёшься?
– И не думал даже, товарищ зампред…
– А происходило всё это безобразие, между прочим, в двух шагах от Лубянки! И какой-то английский лорд снимал вовсю на свой «Кодак»! Как думаешь, что он в своей Англии будет рассказывать о СССР? Он ведь про Метрострой не расскажет и не напишет! Про ВДНХ, про Дворец Советов на месте собора, про пятилетний план, в два года выполненный, – ни слова в их Англии никто не узнает! А узнают, что в Москве, столице Советского государства, нищие женщины с детьми вырывают хлеб из рук граждан! И в какой-нибудь «Таймс» вот этот самый снимок с оборванными побирушками и голыми цыганятами на первой полосе окажется! Это уже не просто мошенничество! Это прямое вредительство выходит!
– Генрих Григорьевич, я полагаю, что цыгане не…
– Наганов! Это ведь не единичный случай! У меня с памятью всё прекрасно, и я все твои донесения читал! Сколько таборов сейчас стоит на окраинах Москвы? Сколько этих босых баб юбками улицы метёт? Сколько детей немытых за ними бегает?.. Короче говоря, принято решение убирать цыган с улиц больших советских городов. Они нас перед иностранцами позорят, портят вид столицы… да ещё на Сигуранцу работают, оказывается! Будто нам собственных шпионов мало… И что за паразитская нация такая, Наганов, объясни мне?! Землю ведь им давали, ссуды, инвентарь! Чуть не на коленях просили: садитесь, работайте, учите детей, любую помощь окажем! И что из этого вышло?!
– Я ведь докладывал, товарищ зампред. Колхозы в Смоленской области…
– Курам на смех все эти колхозы оказались! Их осенью организовали, зиму твои цыгане кое-как пересидели, а весной – всех след простыл!
– Во-первых, вовсе не всех… Во-вторых, я предупреждал. С цыганами ещё работать и работать. Дремучий народ…
– Некогда уже нам, Наганов, с ними возиться! Тут уже престиж советского государства на кону! Не хотят по-хорошему – придётся по-плохому. Будем высылать. Займёшься этим лично. Плинеру я уже сообщил, у него к концу июня всё будет готово. Примет эшелоны, разместит, всё как положено. Ловить их по одному – ни времени, ни людей не хватит… Так что проводи большую операцию по всем таборам в Москве, и лучше всего в один день. Ну, хорошо – в два-три! Иначе разбегутся же! Бери себе в подчинение части милиции, насчёт вагонов и снабжения узнавай у Маркелова – и действуй. К концу июня ни одной цыганки на Красной площади быть не долж-но! Операция по удалению цыган из Москвы должна быть завершена…
– Иностранных цыган, товарищ зампред.
– Что?.. Как ты сказал? – Зампред остановился у окна, внимательно посмотрел на своего подчинённого из-под пенсне. – Иностранных? Что это значит?
– Цыгане все разные, Генрих Григорьевич, – медленно, осторожно подбирая слова, начал Наганов. – Те, которых мы арестовали за шпионаж, – пришли из Румынии. И не так давно. Те, которые воровали на хлебных должностях, – ловари, венгерские цыгане. У них тут тоже родины нет, они пришлые. И в этих случаях, я согласен, вполне вероятен и шпионаж, и вредительство, и торговля валютой, и…
– Ну, так в чём же дело, Наганов? Я о том тебе и толкую…
– Но в Москве сейчас много… как бы это сказать… наших, советских цыган. На Метрострое, между прочим, целые таборы работают! На стройках с лошадьми тоже. Многие в Москве веками живут: все Грузины, весь Петровский парк, на Покровке, возле Староконного рынка. Артисты, опять же…
– А, вот ты о чём… Артистов твоих никто не тронет, не беспокойся! Они себя прекрасно зарекомендовали, работают… Кстати, это правда, что всю труппу театра из таборов набрали?
– Старались, по крайней мере, Генрих Григорьевич, – серьёзно ответил Наганов. – Цыгане – народ талантливый.
– Угу… Жаль, что таланты не те у них. Кстати, когда этот их «Ромэн» на гастроли выезжает? Твоя супруга тоже едет?
– Уже уехали. В Оренбург. Конечно же, и Нина тоже…
– Ну и прекрасно! Не будут путаться под ногами. И Нина Яковлевна твоя будет в безопасности. Великолепная женщина, между прочим, Наганов! Многие её лучше Ляли Чёрной считают! Что она только в тебе нашла?
– Сам до сих пор понять не могу, Генрих Григорьевич, – без улыбки ответил Наганов.
– Да?.. – Зампред усмехнулся. Вернулся за стол, задумался. Наганов ждал. Бабочка билась в потолок.
– В Оренбурге операций мы пока не планируем. Вот в Питере и в Киеве придётся: туда тоже целая куча этой голоты съехалась… А мысль ты хорошую подал, Наганов! Тех, кто в Москве живёт и работает, трогать незачем. У них же документы имеются? Справки о том, что работают?
– Разумеется.
– Значит, пишем так… – Карандаш зампреда быстро забегал по бумаге. – Операция по очищению Москвы от… как ты сказал?.. иностранных цыган. Хватит с нас этих лудильщиков-шпионов с золотыми пуговицами! И их баб наглых! Я давеча сам из машины видал: стоит красавица на углу, курит, босая, кофта так разодрана, что неприлично даже… А золота на этой кофте – гроздьями висит! Кто их только учил так бедность изображать… В общем, месяц срока тебе, Наганов. Работай.
– Слушаюсь, товарищ зампред. Разрешите идти.
Доцвела черёмуха, и наступили холода. Пронзительный ветер шумел над котлярскими палатками всю ночь, рвал ветхие тряпки, разбрасывал угли потухших костров. Рябь реки по утрам была стыло-серой, морщинистой. По небу неслись, словно поздней осенью, исчерна-синие лохмотья облаков. Солнце падало за горизонт кроваво-красное, словно больное. Вечерняя роса была такой ледяной, что обжигала ступни ко всему привычных цыганок. Однажды ночью ветер выл так, что Патринка всерьёз боялась, что шатёр оторвётся и улетит, и до света лежала без сна, тревожно слушая, как содрогается у неё над головой туго натянутое полотнище. Под рукой у неё, сладко посапывая, спала Рупишка. Матери было совсем плохо, она кашляла глухо, не переставая, на все вопросы дочери только слабо шевеля пальцами: отмахиваться Магда уже не могла. А под утро она стихла, скорчившись в неподвижный комок под периной. Патринка, обрадовавшись, подползла под перину с другой стороны… и тут же выбежала из шатра с диким воплем: рука матери уже остыла.
Сбежались цыгане. Вокруг покойницы засуетились старухи, кто-то побежал за водой, кто-то запалил погасший костёр. Йошки не было: он уже несколько дней не появлялся в таборе. Дочерей Магды отвела в свою палатку Чамба. Как-то сразу все забыли про них, и Патринка до самого вечера сидела среди разбросанных подушек, обхватив руками колени и глядя остановившимися глазами на бок Чамбиного самовара. Наревевшаяся до икоты младшая сестрёнка уснула у неё на коленях. Солнечный луч иногда прорывался сквозь тучи узким лезвием, и самовар вспыхивал ярким медным блеском, словно отбрасывая на перину язык пламени.
«Мамы нет… – думала Патринка, в отчаянии чувствуя, что глаза её – сухи, а в голове, могуче нарастая, снова гремит какая-то грозная мелодия. – Мамы нет – а я даже не плачу… Мне даже не плохо! Только голова болит… и эта проклятая песня, песня… все мозги выстучала, покоя нет…»
Патринка полжизни отдала бы сейчас за то, чтобы избавиться от назойливых звуков, поселившихся в голове. Но ей ли было не знать: они приходят и уходят, когда хотят…
«Я сумасшедшая… просто сумасшедшая! Права Анелка, правы все остальные… Разве можно выходить замуж, рожать детей – таких же… Отец не понимает, он не знает… Терезка была такой же – и где она сейчас?.. А может быть, и мама… и мама тоже?!.»
Мама… Бессловесная, иссохшая, всегда больная, всегда скрюченная от кашля… Может быть, в её голове жила такая же музыка и всю жизнь билась, не находя выхода, причиняя только боль, вызывая лишь отчаяние… Ты идёшь гадать – а она ноет в висках. Ты бежишь за гаджи, хватая её за руки – а музыка бьёт в затылок. Ты вечером варишь скудную еду в котелке – а проклятые звуки гремят, заглушая шум табора, смех и разговоры людей, и ты не можешь слышать ничего, ничего, кроме них!.. Как жить с таким? И зачем жить?
«Это проклятье… – с безнадёжной горечью думала Патринка, глядя на вспыхивающий и гаснущий самоварный бок. – Проклятье, вот что это такое! Отец не понимает, потому что он – другой! А мама знала… Потому и не хотела Терезку отдавать замуж. И меня тоже… Мама сама была такая же, это её род, их болезнь… Боже мой! Что же мне делать? Я больше не могу, не могу так… Зачем жить безумной? А если потом будет ещё хуже?! У мамы – не было, у неё болезнь вся ушла в грудь, в кашель, а у меня… – Патринка похолодела от страшной догадки. – А у меня, как у Терезки – всё в голове осталось! Значит, скоро, совсем скоро…»
Она крепко зажмурилась. По спине побежали тёплые, противные струйки пота. Перед глазами вдруг встала та нищенка, которую они с Анелкой недавно видели возле разрушенной церкви. Растрёпанная, в каком-то нелепом узком пальто, из-под которого свисала грязная, бог весть в чём испачканная рубаха, нищая бродила между пыльными камнями, урча что-то бессвязное, слабо улыбаясь, и её глаза казались пустыми и тоже пыльными, как обломки у неё под ногами. Анелка, крестясь и отплёвываясь, поскорее утащила подругу прочь оттуда. И сейчас, вспоминая ту несчастную, Патринка с беспощадной ясностью поняла, что рано или поздно станет такой же. И это, наверное, случится со дня на день: ведь всем в таборе давно видно, какая она… Она – Дырза, которая ничего не умеет, не знает, как добыть копейку, замирает при звуках музыки, отовсюду слышит насмешки и издевательства… Чамба одна относилась к ней хорошо… и какой неблагодарной она, Патринка, окажется, войдя в её семью?!