«А что если и Рупишка такая же?!» – вдруг пронзило её ужасом. Не помня себя, Патринка вскочила на ноги, зашипела, больно ударившись головой о жердь. Растрёпанная головка сестры соскользнула с её колен. Рупишка проснулась и села на ковре, со страхом уставившись на Патринку.
– Что ты?.. Разбудила…
– Рупишка, отвечай мне сейчас же! Правду мне говори! – Патринка упала на колени перед сестрёнкой, схватила её за худые плечи, впилась тревожным взглядом в испуганное личико. – Говори, как есть, ничего не ври! У тебя бывает, что в голове играет музыка? Что ты песни слышишь, что они тебя изнутри съедают? Бывает?!
– Что ты… Что ты? Как это?.. – бормотала Рупишка, отталкивая руки сестры. – Какие ещё песни? Ничего у меня в голове не играет, я ничего такого… Патри-и-инка, дура, чего ты меня пугаешь?..
– Это правда? Правда?! Убью, если врёшь, несчастная!
Перепуганная Рупишка отчаянно затрясла головой и на всякий случай отползла от сестры подальше. Убедившись, что сестрёнка говорит правду, Патринка шумно выдохнула. С облегчением села. Снова уставилась на самовар.
«Я ведь всё равно долго не проживу. Зачем выходить замуж? Зачем Стэво такое наказание? Он – красивый, весёлый, хорошо работает, их род – такой славный, такой уважаемый… Им и так сейчас будет тяжело без Бретьяно! А ещё и я навяжусь на шею: полоумная, бесполезная… А если пойдут дети, не дай бог?! Больные, глупые?!»
И в эту минуту Патринка окончательно поняла, что никакой свадьбы не будет. И никаких детей – тоже. Что, может быть, она и безумна, но не настолько, чтобы испоганить род Бретьяно сумасшедшими… Будто бы мало того, что сделал отец! Нет, твёрдо подумала она, нет. Этого не случится. И сразу же её накрыло облегчением, и Патринка, повалившись вниз лицом в подушку, смогла, наконец, расплакаться: навзрыд, радостно.
«Подожди, мама… Ты отмучилась – и я скоро отмучаюсь! Скоро я тебя увижу! Терезка смогла – и я смогу! Это не страшно… Жить вот такой – страшно, а умереть – нет… А Рупишка будет счастливой! У неё в голове ничего не играет, она – такая, как другие, с ней всё будет хорошо…»
Патринка почти не помнила, как хоронили мать, полностью захваченная принятым решением. В голове стучало, как колёса поезда: «Скорее бы, скорее бы, скорее бы…» Ей мучительно хотелось остаться одной, не слышать голосов, не видеть лиц, не думать о том, что скоро всего этого не будет рядом… А поздним вечером ветер, словно в насмешку, опять донёс из-за реки голоса русских цыган. Они пели у своих костров, и эти протяжные, многоголосые, невыносимо прекрасные песни разрывали сердце Патринки.
А время между тем шло – день за днём. Сыновья Бретьяно не возвращались в табор, хотя Йошка уверял, что совсем скоро всё решится. Цыгане ругались и тряслись от страха, заодно сделали и сдали в столовую два десятка жбанов и заново вылуженные котлы. Сдавать работу, расписываться в ведомости и накладных и получать деньги ходил Йошка в своём потёртом пиджаке, и никто уже не спорил с этим. Деньги разделили вечером на всех и постановили: уезжать.
– Я не поеду, – твёрдо сказала Чамба. – Вы езжайте, ромале, вы всё правильно решили: незачем себя под беду подставлять. А я здесь останусь. Никуда без сыновей с места не тронусь.
Её кинулись уговаривать, убеждать в том, что нельзя оставаться в такой опасности, что Ишван и Зурка, если их и впрямь выпустят, без труда догонят табор, что начальство совсем посходило с ума и, чего доброго, заберёт и саму Чамбу… Жена Бретьяно выслушала все доводы молча, почти безмятежно. Твёрдым голосом повторила, что останется здесь, – и ушла в шатёр.
Наутро табор котляров снялся с места. На поляне с огромными проплешинами вытоптанной травы там, где стояли шатры, остались только четыре палатки: Чамбы с младшими детьми, Анелки, Бируцы и Юльчи – жён сыновей Бретьяно. Четыре лошади паслись у реки. Чамба – по-молодому стройная, спокойная, невозмутимая, – стояла в окружении всхлипывающих сестёр и племянниц. Никогда ещё не было, чтобы табор Бретьяно разделялся, и многие чувствовали в глубине души, что, похоже, наступает конец света.
Йошка запряг свою старую кобылу. Посадил в кибитку хнычущую Рупишку. Взял за руку старшую дочь и подвёл к Чамбе.
Ну что, сестра… Как условились.
– Да… брат, – слегка запнувшись, ответила Чамба. – Не беспокойся за девочку. Как любимая дочка будет у меня. А как только… – Она снова остановилась, словно подыскивая слова. – Как время пройдёт – сделаем свадьбу.
– Я твоему слову верю. Верь и ты моему. Я, что мог, сделал. Начальники золото взяли, сказали – выпустят ребят. Доразбираются – и выпустят.
– Спасибо тебе, бре. Дождусь сыновей – и догоним вас.
Йошка кивнул. Поцеловал безмолвную дочь, перекрестил её – и пошёл, не оглядываясь, к своей скособоченной, открытой всем ветрам кибитке. Цыгане молча провожали его взглядами. Холодный ветер трепал юбки женщин, срывал шляпы с мужчин. А серые тяжёлые облака всё ползли и ползли за горизонт, затягивая солнце и делая его похожим на жёлтый, больной глаз. Табор уходил по дороге – скрипящие кибитки, терпеливые лошади, босоногие женщины в пёстрых платках, мужчины в потёртых шляпах, полуголые дети, стройные девушки, лохматые собаки… «Запоминай! – сказал кто-то спокойный и безжалостный в голове Патринки. – Запоминай. Скоро их не будет…»
Когда последняя повозка скрылась за поворотом дороги, она обернулась. Чамбы не было: бережно поддерживаемая старшей невесткой, она ушла в шатёр. Анелка и Юльча сидели у погасшего костра, прислонившись друг к дружке. Почувствовав взгляд Патринки, Анелка подняла голову, посмотрела на неё чужими тусклыми глазами. Медленно отвернулась. Рядом с ней тихо заплакала Юльча, и Анелка не глядя стиснула руку подруги мокрыми от слёз пальцами.
«Может быть, они знают? Уже догадались про меня, про отца?..» – подумала Патринка. И сама удивилась своему равнодушию. Краем глаза она покосилась на Стэво. Тот сидел на корточках возле шатра, с остервенением обтёсывая топором палку. Время от времени он поднимал всклокоченную голову и смотрел на пустую дорогу так, словно там ещё виднелись кибитки ушедшего табора. Стоявшей в двух шагах девушки он не замечал. Сама не зная зачем, Патринка окликнула его:
– Стэво…
Он взглянул на неё мельком, словно на пролетевшую муху. Отвернулся. Снова взялся за топор.
Ночью разразилась страшная гроза. Гремело и сверкало так, словно небо превратилось в ополоумевший кузнечный горн. Буря стихла лишь к утру, обессиленно кропя дождём осиротевшие палатки. Патринка, которая за эту ночь не уснула ни на минуту, лежала на спине, закинув руки за голову, смотрела на светлеющее полотнище шатра, ёжилась от сырого сквозняка и думала: сегодня. Больше ждать нельзя. Несмотря на сквозняк и сырой холод, ей было жарко до пота. Кружилась голова, и тупо, ноюще стреляло в висках.
Она поднялась до рассвета, в темноте. Дождь кончился, но земля вокруг шатра была вся в лужах: не спасла даже прокопанная канавка. Из тьмы негромко фыркнула лошадь. Старая лохматая собака подняла голову. Внимательно посмотрела на Патринку. Та погладила её, на ощупь выпутала из-за собачьего уха репейник. Голова закружилась с новой силой. Во рту было сухо, жарко. «Терпи, – приказала себе Патринка. – Чего уж тут осталось?» В потёмках она нашла в шатре инструменты Бретьяно, нащупала гладкий бок почти пустой бутыли с кислотой, вытащила её. Кислоты в бутыли оставалось не больше стакана: она едва плескалась на дне. Но этого должно было хватить. Можно было, конечно, всё сделать и здесь, но Патринка прекрасно знала, во что превратятся её губы и щёки после первых же глотков. Не хватало ещё, чтобы Стэво увидел это! Нет уж, ожесточённо думала Патринка, прижимая к себе холодную бутыль, ни за что… Уйти подальше, в город, в какое-нибудь тихое место, хотя бы и в тот кладбищенский овраг, где Анелка ругалась недавно с девчонкой-полячкиней[76] в красном платье… Там не найдут и не узнают. А если и найдут – то это всё равно будут чужие…
Рассвет застал беглянку у самой заставы. Бутыль из толстого стекла, даже почти пустая, была тяжеленной, и все силы уходили на то, чтобы не уронить эту скользкую заразу. То и дело приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, перехватить поудобнее бутыль и кое-как унять зелёные пятна, пляшущие перед глазами. Патринка не понимала, что с ней творится, отчего ей делается то жарко до испарины на спине, то холодно до зубовной дроби. Нестерпимо кружилась голова, саднило грудь. Знакомая, тысячу раз исхоженная дорожная грязь плыла под ногами. «Не выспалась, наверное…» – решила Патринка и, стиснув зубы, прибавила шагу.
К Рогожскому кладбищу она пришла на рассвете, совершенно измученная. Ноги едва волочились, как у немощной старухи. Голову, казалось, налили горячей смолой. Дыхание то и дело сбивалось. Кое-как спустившись к пруду, сплошь затянутому по кустам туманом, Патринка решила не терять времени. Села на мокрую от росы траву, поставила перед собой бутыль с кислотой, вытащила пробку. Несколько раз глубоко вздохнула, собираясь с духом. Перекрестилась, сбивчиво, путаясь в словах, пробормотала молитву. В ушах шумело так, что она не услышала звонкого и тревожного голоса, окликнувшего её из-за кустов. Да и кто мог её звать в такой ранний час, в этом безлюдном месте?.. Стиснув зубы, Патринка взяла в руки бутыль. Взяла неловко, подлая склянка накренилась – и несколько капель брызнули на кожу.
Ожог был такой силы, что Патринка чуть не уронила бутыль. В голове помутилось от боли, ей едва удалось осторожно поставить посудину на землю. «Дура… Трясёшь руками тут! Быстро надо! Взяла, глотнула – и всё! Через минуту уже маму увидишь!» Стараясь не смотреть на обожжённую руку, Патринка снова подняла бутыль, поднесла к губам. Тут же отставила его: отвратительная вонь ударила в нос так, что её замутило. «Почему? – мелькнуло в голове. – Почему же она пахнет, она же холодная, совсем не должна…» Морщась от боли в руке, Патринка снова перевела дыхание, зажмурилась и…