«Да ну тебя, Цвирсман, вечно чепуху порешь! Иди лучше поешь – глядишь, мозги на место встанут!»
И у Ибриша сразу же отлегло от сердца.
Светлана, в конце концов, сама обратила внимание на то, что таборный гость не сидит за общим столом. Подошла, села рядом, мягко сказала:
«Тебе скучно, Ибриш? Может быть, хочешь почитать спокойно?»
И они вдвоём ушли в её комнату. И проговорили там целый час, и Ибриш, хоть убей, не мог после вспомнить, о чём шёл разговор. Надеялся только, что не нёс чепухи, как этот её очкастый Цвирсман, и не показал себя полным дураком. Светка улыбалась, рассказывала ему о чём-то живо и весело, то и дело взмахивая рукой и с досадой отбрасывая с лица лёгкую, вьющуюся прядку, выбившуюся из узла волос. И вечернее солнце падало сбоку ей на щёку, зажигая кожу матовым румянцем, и блестели в ласковой, сдержанной улыбке зубы… Ибриш полжизни бы отдал за то, чтобы сидеть вот так рядом с ней и слушать, что она говорит, смеясь и отбрасывая назад волосы… Но кто-то заглянул в комнату, потащил их к гостям, розовый луч погас, соскользнув с подоконника, Светка ахнула, вспомнив о забытой на примусе картошке, – и наваждение схлынуло.
С Мотькой он ни о чём не говорил, хотя уверен был, что тот и сам давно уже всё видит. Ибриш был благодарен другу за молчание. Ему вполне хватало Симки, которая то и дело, будто невзначай, напоминала ему, что городской цыганке в таборе не место, что незачем мучить девочку, которая живёт совсем для другого, и что вот Лидка, в конце-то концов!.. Но про Лидку Ибриш уже и думать забыл. И отчётливо понимал, что про Светлану нужно поскорей забывать тоже.
И вот Светка стоит перед ним – в длинной синей юбке, в голубой кофте с широкими котлярскими рукавами, такая незнакомая и нестерпимо красивая в этом наряде таборной девчонки! И солнце, падая за лес, бьёт ей в лицо золотым светом, играет в сощуренных глазах, и Светка улыбается весело и мягко, загораживаясь ладонью от вечерних лучей. И волосы её, заплетённые в косу, переброшены на грудь. И внезапно Ибриш понял, что эта девочка во сто раз лучше, чем Симка. Так похожа на неё, что в груди щемит, – и всё же лучше. И сердце стиснуло такой острой болью, что Ибриш едва сумел вздохнуть. И, заметив мелькнувшее в глазах Светланы удивление (даже против света заметила, глазастая!..), Ибриш торопливо сказал:
– Пришла всё-таки?.. Ты как василёк в этой юбке!
– Здравствуй, Ибриш, – спокойно, чуть смущённо ответила она. – Да, пришли вот… Обещали же! И Матвей мне всю голову простучал. А уж если Машка наша что решила – никому житья не будет! Тётя Сима уже вернулась? Мы вам гостинцев принесли! Завтра уезжаем, так что невесть когда снова увидимся…
«Завтра!» – молотком ударило в сердце. Ибриш собрал все силы, чтобы голос звучал спокойно, безразлично.
– Далеко едете? Надолго?
– Что ты, на лето только! Мы дачу снимаем в Подмосковье. Вернёмся к осени, но ведь вы уже уедете отсюда?
– Это как наши решат. Может, и останемся.
– И чего вам, ей-богу, на месте не сидится? – встряв в разговор, спас его Мотька. – Вон, я давеча по Смоленке пробегал – цыгане на подводах землю возят, брёвна! Метростроевцы-герои! Уже, наверно, и бумаги получили! А вам какой чёрт хвосты прижарил? Оставайся хоть ты, вместе в лётное пойдём! Потому что…
Договорить он не успел: от табора донёсся пронзительный вопль: «Девчата, да наконец-то же!» – и все увидели бегущую через поле Симу.
– Явились! Слава богу! Пришли, наконец, вспомнили о тётке! – бурно радовалась она, обнимая поочерёдно то Машку, то Светлану. – Уж говорю-говорю Мотьке – веди девок, весело будет, поговорим, попляшем, попоём! Ведь цыганки вы, забывать-то нельзя! Когда же мне ещё перед своими такими красавицами-племяшками похвастаться? Ну, умницы, умницы, рассеребряные вы мои, идёмте к шатру! У меня как раз и суп, и яички, и куру сегодня принесла – как чуяла гостей!
– С ума сойти, тётя Сима, как же вы друг на дружку похожи-то! – ошеломлённо сказал Мотька. – Аж жуть берёт! Будто не племяшки, а дочки! Светка особенно!
– А вот ты на кого похож, дорогой мой, я никак вспомнить не могу! – сощурилась на него тётя Сима. – Изо дня в день смотрю-смотрю, и всё как иглой свербит: знаю я тебя! Или родню твою!
– Тётя Сима! – закатил глаза Матвей. – Сколько разов?!. Какая родня?! Я приютский!
– И что?! Ежели приютский, так от Святого духа народился?
– Вы же сами говорили, что цыгане детей на казёнку не сдают!
– Говорила! Не сдают! А морда твоя мне всё равно смерть какая знакомая! Погоди, парень, когда-нибудь да вспомню… а пока – пошли!
Разговаривая и смеясь, они зашагали по примятой, исполосованной закатными лучами траве к палаткам. Там их встретили таборные: любопытные, улыбающиеся, давно наслышанные о Симкиной московской родне. При виде девушек по толпе кишинёвцев пробежал сдержанный одобрительный гул. Светлана ещё на дороге стащила туфли, сунув их в авоську, и они с Машкой стояли перед табором «в полной цыганской выкладке».
– Ах ты, цветочки какие! – покачал головой дядя Гузган. – И с Симкой нашей на одно лицо! Глазищи – в пол-лица!
– Наши, смолякоскирэ, все до одной такие! – гордо отозвалась сияющая, как медный таз, Симка. – Других, слава богу, не родим! Лучше смоляковских девок нигде, ромале, не найти!
– Э? А за сына сосватать можно? – невинным голосом поинтересовался Гузган.
– Ихний батька нипочём не отдаст! – подбоченилась, вздёрнув подбородок, Симка. – Ну, ромале, кто к нам в палатку шутлагу есть? Я сегодня хорошо добыла, всех накормлю! Девки, вы чего это там принесли? Ой! Добытчицы вы мои! Красавицы! Золотенькие! Колбаса какая длинная! И са-а-ахар! А вот это – детям?! Ах вы мои ласковые, брильянтовые… Сейчас мы с вами поедим-поедим… И чаю! Машка, самоварчик поставишь? Мотька, нарежь ей лучины… Светка, а ты мне помоги! Вон, доставай миски, хлеб нарежь, яички почисть! Дэвлалэ, да какое же счастье, что гости такие! Ибриш, а ты под ногами не путайся, сядь и сиди: твоё дело мужское! Мотька, да что там с щепой?.. Да где ж я тебя, парень, видала-то? Тьфу, вот ведь память – решето!
Солнце падало за рощу. Мягко, вкрадчиво спускались июньские сумерки. Небо подёрнулось розовым светом, в котором проглядывали, мигая, робкие звёзды и медленно поднимался над серебристой гладью реки край месяца. В тёплом воздухе пели комары. Время соловьиных свадеб давно прошло, но в зарослях у воды с упоением заливались камышовки. Фыркая, бродили на мелководье кони, и лёгкий туман стелился у их ног. В воде плескала рыба, бесшумные круги расходились по затону. Жарко трещал костёр у Симкиной палатки, возле которой этим вечером собрался весь табор. Давно были съедены и суп, и колбаса, и вобла, и яйца. Опустел даже огромный самовар, и Патринка, собрав два десятка кружек, убежала к реке их мыть. Вернувшись, она тщательно вытерла посуду полотенцем, убрала её в мешок и тихо вернулась к костру. Там уже пели. На Патринку, так же, как и везде, никто не обращал внимания, и она – как и всегда – была рада этому. Светлана и Маша представили её кишинёвцам как «нашу родственницу, котлярку, из машороней», Симка, как и полагается, немедленно вспомнила какую-то общую родню по прабабке Илоне, – и больше Патринку никто не трогал. Чувствуя себя невидимкой, она присела у края шатра, прислонилась головой к жерди, отмахнулась от комара. Счастливо вздохнула – и поплыла, закачалась в волнах долевой песни, как в лунной воде, страстно желая лишь одного – подольше бы, подольше… Чтобы запомнить, чтобы повторить потом… Никогда ещё прежде ей не приходилось сидеть у костра с чужими цыганами и слушать их песни так близко.
Огромный, золотой круг света выхватывал из темноты лица таборных – восхищённые, недоверчивые, печальные и радостные. Молчали все, даже дети. Как заворожённые, смотрели на то, как тонкие пальцы Светланы трогают гитарные струны, как сама Светлана – незнакомая в этом красном свете, с распустившейся косой, с рассыпавшимися по плечу вьющимися, тяжёлыми прядями, со странным, неведомым блеском в расширившихся глазах, заводит первая:
– Ах, на дворе, на дворе мороз большой…
И сразу же, дружно вступали тётя Сима и Машка, и три голоса, словно смертельно стосковавшись друг по дружке, переплетались в тесных объятиях, отталкивались от земли – и дальше уже летели вместе, вверх, к тёмному, забросанному звёздами небу, к восходящему месяцу…
– Ах, я мороза не боюсь
Ночью этой тёмной, тёмной да холодной…
Глядя на цыган, Патринка отчётливо понимала: никогда в жизни маленький табор кишинёвцев не слышал такого пения. «Кишинёвцы же вроде нас: совсем этого не умеют… И никто лучше русских цыган не умеет! Надолго теперь вспоминать им будет…»
В двух шагах от неё, в тени шатра сидел Ибриш, которого Патринка в глубине сердца страшно боялась: столько хищного, опасного было в этих жёлтых глазах, медленной улыбке, негромком, ровном голосе. Ни разу Патринка не заметила, чтобы молодой кишинёвец вышел из себя, слишком громко рассмеялся или рассердился – хотя вредная Машка дразнила его нещадно. Но сейчас, уверенный в том, что в полутьме никто не видит его, Ибриш смотрел на Светлану так, словно хотел выпить своими волчьими глазами её всю, до самого донышка. Лицо парня, по обыкновению, было непроницаемо спокойным, но Патринка чувствовала: весь он сейчас, как натянутая до предела струна.
«Права Светка: не нужно было сюда приходить, – обеспокоенно подумала она. – Это же всё равно, что голодному кусок хлеба показать – и спрятать! Ибриш же Светку не возьмёт, она за него не пойдёт… А какая красивая пара была бы!»
Мельком Патринка взглянула на тётю Симу – и заметила вдруг, что та, выпевая слова протяжной песни, тоже смотрит на Ибриша и в глазах у неё стоит горечь. А потом долевая песня кончилась, и круг цыган взорвался восторженными воплями.
– Ай да девочки! Ай да певуньечки! Вот ведь будет кому-то счастье в шатёр!