Звезды над Занзибаром — страница 10 из 15

Одной рукой ребенка не вырастить.

Занзибарская пословица

46

Гамбург. Конец мая 1870 года

— Ты не можешь оставить меня одну! — Эмили сжала кулаки, чтобы скрыть дрожь.

— Но это же только на несколько недель, — беспомощно оправдывался Генрих; он явно не ожидал такой бурной реакции от жены, когда после ужина сообщил ей, что ему нужно уехать в Англию по срочному делу.

— Возьми меня с собой!

Эмили и сама слышала, как резко звучал ее голос, но была слишком взбудоражена, чтобы владеть собой. Ей даже не было стыдно, что она так теряет самообладание, она — взрослая женщина двадцати пяти лет от роду и мать уже троих детей, ведь когда-то на Занзибаре она самостоятельно управляла тремя плантациями!

— Но, Биби, как же мы это сможем устроить? — Генрих поднялся с дивана и встал на колени около Эмили, взял в руки все еще неуступчиво сжатые пальцы и ласково погладил их. — Мне нужно будет каждые два-три дня переезжать в другой город. Это будет слишком напряженно для детей. И в первую очередь — для Розы. Она еще слишком мала для такой поездки. А оставить ее здесь ты сама не захочешь. Разве ты забыла, — его голос понизился до шепота, — что случилось с тобой в Копенгагене?

Нет, Эмили не забыла ту поездку в Копенгаген прошлым летом. Она была удивлена, когда узнала, что тот, кто может себе это позволить, летом укладывает чемоданы и бежит из города, чтобы отдохнуть на море или в горах. Она долго противилась этой моде — это она-то, кто всю жизнь мечтал о дальних странствиях и в мечтах расписывал чуждые страны яркими красками.

Однако только тот, кто корнями врос в родную почву, может искать радостей в том, чтобы уехать из дома на некоторое время и открывать неведомые уголки земли. Гамбург не был родной почвой для Эмили, но, по крайней мере, был уже хорошо ей знаком.

И все же тем летом, в июле, она согласилась поехать с Генрихом — после долгих уговоров. Он обещал ей отдых и время, когда они будут только вдвоем, без Тони и без Саида, сына, который появился на свет ровно через год и три недели после рождения сестрички. Муж соблазнял ее тем, что Копенгаген стоит на воде, что до моря — Балтийского моря — рукой подать, что Копенгаген вообще красивый и достойный внимания город.

При расставании с детьми было пролито немало слез, да и сама поездка в летнее время года — наступили школьные каникулы — в безбожно переполненных поездах была просто пыткой. Эмили очень старалась, чтобы Копенгаген понравился ей, — город, который благодаря каналам и мостам имел некоторое сходство с Гамбургом, только значительно меньших размеров, и был более уютным. Однако ни музей, где она увидела статуи и бюсты знаменитого скульптора Бертеля Торвальдсена, ни королевский охотничий замок в Клампенборге, где они были на концерте, на котором присутствовал король Дании, не впечатлили ее. Растительность вокруг замка без башенок — к большому разочарованию Эмили — была весьма скудной, а сам замок — едва ли больше обычной гамбургской виллы — показался ей чересчур темным, да вдобавок из оленей, которые там водились, она не увидела ни одного.

Но в первую очередь ей недоставало Тони и Саида. Она чувствовала себя так, будто оставила дома половину себя — и постоянно спрашивала, что они сейчас делают, как себя чувствуют и хорошо ли за ними ухаживает няня. Все это продолжалось до тех пор, пока Генрих наконец не сдался и, к большому облегчению жены, через восемь дней они уже отправились домой — на неделю раньше, чем планировалось. С подарком особого рода: в летние ночи в Копенгагене они зачали третьего ребенка, дочь Розалию Гузу, которая родилась шесть недель назад.

В Копенгагене Эмили поклялась себе, что больше никогда не оставит детей одних. И без Генриха она тоже не хотела прожить ни одного дня. Его шутливые упреки в Копенгагене — она, кажется, любит детей больше, чем его, она посчитала несправедливыми.

Как она могла объяснить ему, что ею владеет страх, когда он вдали от нее? Что она живет, постоянно опасаясь, что с ним или детьми что-то может случиться, если ее нет рядом? Хотя глубоко в душе Эмили знала, что ее паника все-таки немного преувеличена. Несмотря на это, она сама от страха была призраком во плоти.

— Речь идет о Вальпараисо? — наконец прервала она молчание.

— И о нем тоже, — подтвердил Генрих. — Но не только о нем.

Эмили кивнула. От названия Вальпараисо ей сделалось как-то неуютно. Крупнейший порт на тихоокеанском побережье южноамериканского материка был настоящим плавильным котлом: здесь жили потомки индейцев, коренного населения, и испанцев, завоевавших эти земли в XVI веке, их общие потомки, а с начала XIX века сюда начали прибывать эмигранты из Франции, Германии, Англии и Швейцарии. И этот порт прославил чилийский город Вальпараисо, что по-испански означает «Райская долина».

— Хотя я и знаю, что Вальпараисо далеко не Занзибар, — осторожно продолжил Генрих. — Но там намного теплее, чем здесь, и тебе тамошний образ жизни наверняка придется больше по душе, чем наш чопорный ганзейский.

Эмили еще раз кивнула, но на его улыбку не ответила. Да, он сто раз прав и все его доводы верны, а планы путешествия за океан просто замечательные — хотя ведь и в Гамбурге она не была полностью счастлива, — но сейчас ей становилось страшно уже лишь при мысли уехать насовсем и рискнуть начать все заново в далекой чужой стране. Еще раз начать изучать чужой язык? Но ее скудные познания испанского, почерпнутые в общении с Масиасами, давно улетучились… Еще раз осваиваться в чужом обществе и изучать чужую культуру? Еще раз попытаться, чтобы чужая страна стала родной?

— И, кстати, я вовсе не исключаю при этом возможности вернуться на Занзибар, — вторгся он в ее раздумья. — Я буду очень настойчиво добиваться разрешения вернуться. И когда-нибудь мои усилия вознаградятся.

Эмили попыталась улыбнуться, но это ей не удалось.

Султан Меджид позволил переубедить себя и через нового консула Теодора Шульца сообщил гамбургскому сенату, что согласен на приезд в Каменный город некоего господина Ренхоффа, который в качестве агента Генриха Рюте будет представлять торговые интересы компании последнего на Занзибаре и на всем Восточноафриканском побережье. Кроме того, султан дал соизволение на то, чтобы его сестра-вероотступница через Генриха Рюте и господина Ренхоффа получала доходы от своих плантаций. Основанием для согласия султана послужили настойчивые обращения в гамбургский сенат самого Генриха Рюте.

Однако то, что выглядело обнадеживающим началом, обернулось совсем другим: удар следовал за ударом, и все скоро пошло прахом. Ренхофф самовольно связался с другим немецким агентом по имени Карл К. Шривер и потихоньку начал вести дела Генриха под собственным именем. Генрих подозревал недоброе, в первую очередь, что его могут ожидать финансовые потери, и еще вполне вероятно, что будет нанесен ущерб его репутации честного торговца; потому в его деловых интересах надо было попасть на Занзибар как можно скорее, чтобы разобраться во всем самому. Он был не на шутку обеспокоен и потому обратился не к кому иному, как к германскому канцлеру Отто фон Бисмарку. «Султан Меджид перешел все границы дозволенного, не разрешая мне заняться экспортом занзибарских товаров или импортом немецких», — писал в письме к канцлеру Генрих Рюте, ссылаясь на торговый договор между Гамбургом и Занзибаром от 1859 года, который предоставлял право любому гражданину Гамбурга заниматься торговлей на острове — в том числе и ему, гамбургскому гражданину Генриху Рюте.

Меджид тем временем переменил решение. Он объявил господина Рюте и господина Ренхоффа вне закона, как он передал через английского консула Черчилля. Генриха, по крайней мере, утешала мысль, что правительство ганзейского города и правительство в Берлине поддерживают его. Его ссылка на торговый договор оказалась чрезвычайно удачным шахматным ходом, и германский консул вел переговоры с султаном по этому вопросу, по возможности, поддерживая справедливые притязания господина Рюте — как бы это ни выглядело со стороны. Теперь Генриху и Эмили оставалось только ждать, чем закончится эта возня, — и, в первую очередь, как долго еще она протянется.

По лицу мужа Эмили видела, как он бодрится и надеется на лучшее. Это был человек, ради которого она отреклась от всего — от родины, от семейных уз, даже от веры. Человек, который всегда ее поддерживал и утешал, когда она падала духом. Человек, на которого всегда можно было опереться, когда она приходила в отчаяние.

У меня не было бы его, если бы я жила на Занзибаре. Но зачем мне Занзибар без него?

Эмили осторожно вытянула пальцы из его рук и обняла его, прижалась к нему и нежно поцеловала в щеку.

— Только не болей и возвращайся домой поскорее, — прошептала она.

Эти три недели, проведенные Генрихом в Англии, показались ей вечностью. Несмотря на то, что Эмили было чем себя занять: с детской коляской — специальный заказ для детей Рюте, — достаточно просторной, чтобы всем малышам было удобно, она обошла половину Гамбурга. С невероятной энергией, питаемой беспокойством, она трудилась в саду, поливала и пересаживала, полола сорняки и срезала засохшие стебли — пока коза, которую Генрих купил из любви к Эмили, паслась вокруг колышка, к которому была привязана. Сидя за столиком в саду и штопая всякие мелочи, она с любовью смотрела, как Тони топает на своих крепких ножках, открывая мир вокруг, а ее маленький братец, торопясь за ней, еще частенько спотыкается. Саида назвали в честь деда, и он был совершенной его копией: у него были темные глаза и смуглая кожа, такое же изящное телосложение, при этом малыш был очень крепким, а вовсе не изнеженным созданием. Уже в столь раннем возрасте он проявлял характер — если что-то было не по нему, он мог вопить до тех пор, пока лицо его не багровело. Роза же, напротив, обещала стать любимицей семьи: она всякий раз начинала улыбаться, когда кто-нибудь заглядывал в плетеную корзинку, стоящую в тени под сиренью.

Собственно говоря, в этом году июнь был прекрасным, однако Эмили не могла полностью наслаждаться погодой. Без Генриха — нет. И даже сейчас, когда она с легкой душой помогала служанкам и няньке — Генрих ласково журил ее за это, умоляя не перенапрягаться — ведь прислуги, в конце концов, они нанимают для работы достаточно.

Еще никогда они не расставались так надолго — с того самого дня, как он приехал в Аден.

Когда подъехали дрожки, доставившие его домой после возвращения из Англии, она бросилась ему навстречу, опередив Тони и Саида, топочущих вслед за ней с визгом:

— Папа, папа!

Эмили бросилась мужу на шею, едва он успел спуститься на землю.

— Никогда больше не оставляй меня так надолго одну, — всхлипнула она.

— Это я обещаю тебе, Биби — улыбнулся он. — Это я обещаю.

47

Лето в этом году обещало стать счастливым. Генрих вернулся из Англии и отказался от своих планов перебраться в Вальпараисо — как из любви к Эмили, так и по деловым соображениям. А вполне обоснованная надежда увидеть Занзибар придала июню и июлю особенно яркие краски.

Эту надежду чересчур быстро затянули темные тучи, которые появились над Германией: летом начали сгущаться тени войны.

Отношения между королевствами Пруссией и Францией напряженными были уже давно, и формальным поводом к войне стали претензии на испанский — двумя годами ранее была свергнута испанская королева Изабелла II — престол Леопольда Гогенцоллерна-Зигмарингена, в 1870 году выбранного Кортесами в испанские короли. Кандидатуру выставляла и Франция. В Париже справедливо полагали, что если у них на западе испанским королем станет прусский принц, а на востоке — свою роль сыграет Северогерманский союз, где тон задавала Пруссия, то Францию просто возьмут в клещи. Наполеон III был крайне возмущен притязаниями Гогенцоллернов. И хотя отец Леопольда князь Карл Антон Гогенцоллерн-Зигмаринген и король Пруссии Вильгельм под давлением Франции отозвали кандидатуру Леопольда после опубликования так называемой «Эмсской депеши» — адресованной королем Вильгельмом Отто фон Бисмарку и сфальсифицированной Бисмарком — Париж отреагировал бурным возмущением — и 19 июля Франция объявила Пруссии войну. Северогерманский союз, поддерживаемый Великим герцогством Баден и королевствами Баварским и Вюртембергским, вступил в войну.

Весь Гамбург был охвачен лихорадочным волнением, которое было скорее сродни воодушевленному ликованию, нежели страху. Но разразившаяся война повсеместно вызывала неодобрение. Эмили была сбита с толку, но ей было и интересно — настолько, что жажда узнавать новое преодолела ее робость перед печатным словом. Каждое утро она сосредоточенно, по буквам, читала «Гамбургер Абендблатт», а вечерами забрасывала Генриха вопросами о войне. Масштабы этой войны, на которую были посланы сотни тысяч солдат, объемы военного оборудования высоких технических свойств поражали Эмили так же, как и ужасали. Какими незначительными, пожалуй, даже безобидными и примитивными казались ей теперь сражения в Африке и те войны ее отца, которые он некогда вел в Омане. И даже ссора Меджида и Баргаша, обстрел плантации Марсель и Каменного города и угроза уничтожения, исходившая от британского военного корабля, теперь, когда она начинала вспоминать о былом, казались ей почти жалкими.

Эмили очень нравилось серьезное отношение немцев к этому предмету. Патриотизм — вот какое слово было лозунгом последних дней; слово, незнакомое на Занзибаре, — там каждый думал только о выгоде для себя. Точно так же на нее производило впечатление, что солдаты были из всех сословий, все равно, беден ты или богат, все равно, иудейской веры или христианской. Что ей казалось чрезвычайно справедливым, но что она и мысленно не могла соединить с христианством.

Это просто уму непостижимо, как приверженцы миролюбивого и проповедующего любовь к ближнему учения Христа пытаются превзойти самих себя, соревнуясь в том, чтобы изобрести наиболее смертельное оружие. И это они называют «прогрессом». Но «искусство» ведения войны, такой «прогресс» нельзя назвать иначе, как дьявольским.

Несмотря на все обстоятельства, в это гамбургское лето Эмили была почти счастлива. Война не затронула ее образа жизни. Хотя в их доме и был размещен отряд солдат — как и во многих других домах Гамбурга. Но Эмили и Генрих быстро устроили их в гостинице — ведь для такого рода гостей дом был все-таки маловат. И в первую очередь из-за присутствия маленьких детей, которые сразу же начинали кричать и плакать при виде человека в воинской форме.

Понемногу Эмили обретала уверенность в своих силах. Между кухаркой Лене и хозяйкой дома отношения давно испортились — с тех пор, как Эмили случайно застала ее за тем, что она процеживала кофе для гостей через старый чулок. Эмили пришла в ярость и, схватив этот мокрый ком вместе с содержимым, мгновенно швырнула его в печь, а протесты Лене и ссылки на то, что чулок был прежде выстиран, остались втуне. В Эмили закрались подозрения, что за ее спиной может твориться еще что-то похуже этого, и она потребовала на просмотр книгу по хозяйству. Она считала и подсчитывала, потом еще раз пересчитывала и поняла, как много денег ежемесячно пропадает в карманах прислуги — вместо того чтобы, как полагалось, быть целиком и полностью потраченными на семью Рюте. Без всяких предисловий и церемоний она уволила разом всю прислугу, поручив Генриху дать объявление о найме новой. А потом из присланных агентством служанок выбрала персонал по собственному усмотрению. Она очень гордилась своими действиями еще очень долго — и, обретя доверие к самой себе, стала больше полагаться на собственную интуицию.

В первый раз за три года, что Эмили провела здесь, она почувствовала, что сумеет прижиться на этом месте и стать своей. Она больше не мерзла, как в те первые дни, она даже начала думать по-немецки, и сны ей стали сниться тоже немецкие. Она начала лучше понимать немцев и понемногу привыкла к немецкой еде.

А с тоской по родному Занзибару она старалась как-то уживаться — насколько это было возможно.

Итак, в это лето у Эмили самой большой заботой была проблема отлучения малютки Розы от груди — давно лелеемая ею мечта кормить грудью своих детей воплотилась наконец в жизнь, — и именно это ей рекомендовал их домашний врач. Доктор Гернхардт придерживался современных взглядов на медицину и почитал вскармливание младенца материнским молоком очень полезным — как для матери, так и для малыша. Но теперь надо было отнимать дочурку от груди, и с тяжелым сердцем она приняла такое решение, что после трех месяцев с лишним было делом нелегким, а ее собственное тело реагировало невысокой температурой и слабостью; самое трудное было уже позади, но в этот день к вечеру Эмили очень устала и, не раздеваясь, прилегла на кровать, положив на лоб лед, завернутый в салфетку, — всего на часок.

— Привет, Биби, — раздался тихий шепот еще с порога.

Эмили с трудом разлепила веки и устало улыбнулась мужу.

— Генрих? Уже четыре? — Она хотела было встать, но Генрих, присев на край постели, удержал ее.

— Лежи-лежи. — Он наклонился и поцеловал ее в щеку. — Как ты?

— Намного лучше. Только еще немного жарко.

— Лучше скажи, что ты уже настолько привыкла к здешнему климату, что и гамбургское лето для тебя стало слишком жарким, — ласково улыбнулся Генрих.

Эмили засмеялась и ткнула его в бок.

— Смейся, смейся надо мной!

Усы Генриха весело дернулись, но его слова прозвучали серьезно:

— Я этого никогда не буду делать, Биби Салме. — Он поцеловал ее еще раз. — Ну, может быть, разве совсем чуть-чуть…

Эмили радостно взвизгнула.

— Анна уже накрыла на стол. Ты спустишься, или тебе принести что-нибудь сюда?

Она покачала головой:

— Я совсем не голодна.

— Ты не обидишься, если я вечером зайду к отцу?

Германн Рюте уже некоторое время болел и потому преждевременно вышел на пенсию — два года назад. Сейчас ему стало хуже, и они с женой переехали на чистый воздух — в летний домик в предместье Гамбурга, где супруга преданно ухаживала за ним в тишине и покое.

— Нет, ничуть. Передай ему от меня большой привет.

— Конечно. Я вернусь в девять часов.

С нескрываемой любовью он погладил ее горячие щеки. Эмили еще слышала, как он осторожно прикрыл за собой дверь. Словно издалека донесся его голос, потом — звонкий, как колокольчик, смех Саида. Теплый летний ветер шевелил листья на деревьях, и они шелестели так, будто были листами бумаги, и раздувал занавески на распахнутых окнах, все эти шорохи сливались воедино и постепенно убаюкали Эмили — она задремала, а потом быстро глубоко уснула.

Генрих бежал вдоль рельсов конки.

Уже было поздно. Иоганна предлагала ему кофе, одну чашку за другой, а отец был так рад неожиданному визиту старшего сына, что пустился в воспоминания, в сотый или тысячный раз пересказывая старые истории, приключившиеся в детстве с Генрихом или с ним самим.

Генриху с трудом удалось уйти, и теперь ему следовало поторапливаться, чтобы успеть на конку. Она, правда, не была последней, которая шла в Уленхорст, но Генрих терпеть не мог необязательности. И в личных делах тоже, хотя бы потому, что прекрасно знал, что Эмили всегда очень волнуется, если он опаздывает.

Конка, которую тянули две крупные лошади, как раз катилась по рельсам под быстрый перестук копыт, а на остановке стояла толпа народу, в большинстве своем отдыхающие, которые, воспользовавшись погожим днем, выезжали за город, а теперь торопились вернуться домой до темноты. Генрих сразу увидел, что все места даже на империале были заняты. И все жаждущие сесть вряд ли найдут себе место; доброй половине волей-неволей придется ждать следующую конку. Какой-то подросток на другом конце платформы побежал вдоль путей, вспрыгнул на подножку проезжающей конки и, подтянувшись на руках, вскочил в вагон. На какой-то миг Генрих заколебался, ему было стыдно за неподобающее поведение, но он тем не менее ускорил шаги и, проскочив мимо толпы, вспрыгнул на подножку.

Он переоценил свои силы.

На узенькой ступеньке Генрих оступился и потерял равновесие. Он попытался ухватиться за ручку, но промахнулся и упал. Он перевел дыхание, почувствовав, что одна брючина за что-то зацепилась и придержала его. Но ткань лопнула, и Генрих тяжело упал, ударившись спиной и затылком. Он еще услышал чьи-то пронзительные крики и скрежет тормозов.

Поздно, слишком поздно.

С жутким скрежетом железное колесо переехало его, разрывая кожу и плоть, перемалывая кости. Боль, острая, обжигающая, невыносимая. Я еще жив.

Облегчение, когда конка наконец остановилась, и милосердные руки поддержали его. Он сумел встать и, опираясь на кого-то, дотащиться до следующей остановки, чтобы оттуда послать за врачом.


Эмили пробудилась от глубокого сна, когда няня Фредерика подошла со старшими подопечными к ее кровати.

— Хотите пожелать маме доброй ночи? — Этот ритуал был очень важным в доме Рюте. Тони, которой было два с половиной года, уже в ночной рубашечке, наклонилась к Эмили и звонко чмокнула ее.

— Доброй ночи, любовь моя. — Эмили обняла дочь, а потом Фредерика протянула ей Саида, которого она с такой же любовью поцеловала. — Доброй ночи, мой маленький принц!

— О-с-и, — повторил Саид. Сладко зевая, он еще помахал ей с рук Фредерики, болтая ручкой.

Хотя было еще только восемь часов, Эмили позвонила Анне, чтобы та помогла ей переодеться ко сну. Несмотря на то, что она проспала почти весь вечер, Эмили была усталой и у нее снова поднялась температура. Переодевшись в ночную сорочку, она скользнула под одеяло и стала ждать Генриха.

Пока часы не пробили девять, она лежала относительно спокойно. Но постепенно ее начало охватывать волнение, она прислушивалась ко всем звукам в доме и за окном, но были слышны только свистки пароходиков с Альстера.

Может быть, он поехал в город и там пересел на наш пароходик…

Пробило десять, потом одиннадцать. Эмили начало трясти, она никак не могла справиться с собой. Она выскочила из постели и беспокойно заметалась по дому.

— Вы волнуетесь из-за господина Рюте, да? — с сочувствием спросила Фредерика, встретившаяся ей в коридоре. — Прошу вас, успокойтесь, фрау Рюте. Наверняка что-то случайно задержало его. — Однако ее слова звучали не слишком убедительно. Пунктуальность и надежность Генриха Рюте вошли в поговорку у всех, кто его знал. Эмили сумела кивнуть ей и продолжила блуждать по комнатам, пока не добралась до спальни и не заползла под одеяло. Она обняла подушку Генриха и спрятала в ней лицо, вдыхая его запах, еще сохранившийся на ней.

Прошу тебя, милостивый Господь, сделай так, чтобы с ним ничего не случилось.

Наступила полночь. Сама Эмили немилосердно замерзла, но голова у нее была, как в огне. Волнение усилило лихорадку, и ей как в бреду стали мерещиться самые дикие картины — якобы с Генрихом что-то случилось, — и Эмили потребовались вся ее воля, чтобы отогнать от себя ужасные мысли и прекратить накручивать себя…

Наконец внизу звякнул дверной колокольчик, так тихо, как будто кто-то особенно бережно потянул за него. Бесконечное облегчение охватило Эмили.

Наконец-то. Он уже дома. Конечно, он забыл или потерял свой ключ.

Медленно успокаивался ее учащенный пульс, расслабились все ее напряженные члены и мускулы, и она в изнеможении, но счастливая упала на подушки.

Но Генрих почему-то все не приходил.

Эмили встала и вышла из комнаты.

— Генрих? — тихо позвала она, чтобы не разбудить детей. Прислушалась к звукам, идущим снизу. И когда не получила ответа, перегнулась через перила лестницы. — Генрих? Это ты? — Она даже вскрикнула, когда кто-то легко коснулся ее локтя. — Анна! Как ты меня напугала! — Выражение лица горничной превратило Эмили в застывшую статую. Анна взяла ее за локоть, и она вздрогнула. — Где господин Рюте? Анна, где мой муж?

Анна не отвечала, всхлипывая и молча таращась на хозяйку округлившимися глазами. Эмили вырвала руку и стремглав сбежала вниз, прямо в руки Фредерики и Марты, кухарки.

— Прошу вас, фрау Рюте, успокойтесь, пожалуйста, — заговорила Фредерика. — С вашим мужем произошел несчастный случай, он сейчас в больнице.

Эмили задохнулась, колени подломились, а в глазах почернело.

48

— Фрау Рюте! Фрау Рюте, вы меня слышите?!

Веки Эмили затрепетали и с трудом приподнялись. Перед глазами все расплывалось, потом начало проясняться, и она увидела человека, который стоял на коленях и легонько шлепал ее по щекам. Квадратное лицо и кустистая борода показались ей знакомыми, хотя поначалу она не могла вспомнить, кто это.

— Слава богу, вы очнулись, фрау Рюте, — сказал он. Фредерика и Марта, на чьи руки она упала, потеряв сознание, и сейчас помогли ему посадить ее. — Мужайтесь, фрау Рюте. Ваш муж жив. Это он послал меня к вам, чтобы я сообщил вам о несчастном случае.

— Где он? — с трудом выдавила Эмили, внезапно забыв все немецкие слова, которые так трудно сходили с ее языка. — Можно к нему?

— Вы меня не узнаете? — был его встречный вопрос. — Это же я, доктор Хельмут Риллинг, домашний врач ваших соседей.

— Да, конечно, — пробормотала Эмили. — Что случилось?

Доктор Риллинг, которого по счастливой случайности вызвали к Генриху, помедлил, а потом деловито и как можно спокойнее объяснил его жене, что произошло, как ему рассказали свидетели несчастного случая. Во время этого тягостного разговора он не переставал оказывать Эмили первую помощь. О том, насколько тяжелы были раны Генриха, он предпочел умолчать; он ограничился тем, что заверил ее, что в больнице Генрих находится в надежных руках.

— Мне надо к нему, — потребовала Эмили и поднялась на ноги.

— Вас не пустят к нему, фрау Рюте. Ни одна больница не разрешает приходить посетителям ночью. Мужа вы сможете увидеть завтра утром.

— Либо, — сказала Эмили спокойно, но веско и решительно, — вы отвезете меня в больницу, либо я пойду туда пешком. И если люди там настолько жестокосердны и не пустят меня к мужу, я буду ждать под дверью всю ночь. Здесь я не останусь. Только не сегодня ночью.

Доктор Риллинг окинул ее долгим взглядом. И в конце концов согласно кивнул.

— Хорошо, я отвезу вас.

Она начала лихорадочно собираться, Анна помогла ей быстро одеться, и когда они с Фредерикой, ни за что не желавшей отпускать ее одну, были готовы, доктор Реллинг усадил их в свою коляску. Поездка показалась Эмили бесконечной, хотя продолжалась едва ли полчаса; это было время, проведенное в аду, — ночная поездка по тихим улицам Гамбурга.

Без врача ей было бы не преодолеть даже первое препятствие в лице привратника; да и чиновник, ведающий разрешениями на посещение больных, сначала хотел ее отослать. Но Эмили, хотя и обливалась слезами, была настойчива, и он направил ее к хирургу, который после долгих уговоров дал ей разрешение.

И все-таки Эмили пришлось подождать; только под утро и только на четверть часа ей разрешили войти в палату.

На цыпочках, быстро вытирая слезы, беспрерывно струящиеся по ее щекам, Эмили проскользнула в затемненную комнату.

— Биби? Это ты? — Голос Генриха звучал пугающе глухо и безжизненно.

— Да, Генрих. — Ее голос дрожал. Она присела на краешек его кровати и взяла его левую руку. Правая была укрыта одеялом, и Эмили поняла, что она сильно повреждена. Многое она просто не могла видеть; комната была так слабо освещена, что можно было видеть лишь неясные очертания.

— Биби… Жизнь моя, душа моя. Так поздно, но ты пришла… Прошу тебя, не плачь.

— Я постараюсь. Тебе очень больно?

Дыхание его стало прерывистым.

— Да.

— Где у тебя болит?

— В… в груди.

— О, Генрих, — вырвалось у нее. — Как только такое могло случиться?

У него вырвался сухой вымученный смешок.

— Это известно только Богу.

Четверть часа прошла слишком быстро. Слишком скоро вошла сестра милосердия и с мягким нажимом попросила фрау Рюте уйти. Эмили нежно поцеловала Генриха в лоб.

— До завтра. Доброй ночи, Генрих.

— Любовь моя, до свиданья, — прошептал он.

— Любовь моя, — ответила Эмили с тяжелым сердцем.

Иссушенную горем и выбившуюся из сил Эмили привезли домой, но о сне нечего было и думать. Завернувшись в шерстяное одеяло, остаток ночи она просидела на балконе, уставившись в небо, разглядывая звезды, которые здесь были совсем не похожи на звезды над Занзибаром — были далекими и не такими яркими. Когда эти северные светила совсем побледнели и небо заголубело, она пошла в детскую и долго смотрела на мирно спящих Тони, Саида и Розу, которые не подозревали о горе, нависшем над их беззаботным детством.

Эмили встала на колени, положила голову на край колыбели Розы и беззвучно заплакала.

Только в беспощадном свете нового дня обнаружились тяжелые раны Генриха. На голове и лице, на руках и ногах, на груди — всюду на повязках еще выступала кровь.

— Доброе утро, Биби, — приветствовал он ее, стараясь придать голосу бодрость, и протянул ей здоровую руку. — Ты пришла, чтобы пригласить меня на прогулку? — спросил он, как всегда, слегка поддразнивая ее.

Эмили улыбнулась и присела на край кровати.

— Да, нам надо придумать план, как нам выбраться отсюда, чтобы нас не заметили ни врачи, ни сестры милосердия, ни тот строгий привратник, и поскорее смыться отсюда домой.

Его рот дрогнул.

— Так, как ты тогда слиняла с Занзибара?

Эмили твердо встретила его долгий взгляд.

— Да — шепотом ответила она. — Как тогда.

— Ты еще помнишь, — спросил он тихо, — как мы с тобой познакомились — ты стояла на крыше своего дома, а я — у окна в своем.

— Я помню, — нежно ответила Эмили и легко провела пальцами по его лицу — там, где не было повязки или глубоких царапин, — я помню все и никогда ничего не забуду.

Страхи сейчас казались Эмили необоснованными. Генрих старался всем своим видом дать ей понять, что поправится. Что несчастный случай только поначалу показался серьезным и вызвал панику, а на самом деле серьезных последствий не будет; что он лишь немного растянул себе ногу и руку да еще получил несколько шишек и ссадин. Надо только набраться терпения плюс хороший уход — и он скоро встанет на ноги. И, казалось, так и будет. Они вспоминали свою жизнь на Занзибаре и строили планы на будущее — как они вернутся туда с детьми. Во время долгого разговора Эмили отгоняла мух веером, привезенным с родины, а назойливых мух в этот жаркий летний день в больничной палате было предостаточно. И здешняя обстановка немного напоминала те дни в Кисимбани, когда они друг подле друга сидели на веранде и думали, что все трудности, которые они преодолели, больше не повторятся.

Однако вечером у Генриха началась лихорадка, и он стал бредить. Эмили овладела тревога. Потом снова появилась надежда — когда он пришел в себя и потребовал, чтобы ему разрешили встать и дали поесть. Снова встревожилась, когда еще раз подскочила температура.

Эмили страдала. Страдала вместе с ним и за него.

Час за часом. Один день и еще один.

Когда силы Генриха на глазах стали убывать и он долго пролежал без сознания, Эмили не нужен был врач, чтобы узнать, как обстоят дела. Поздно вечером в их дом пришел домашний врач доктор Гернхардт, и очень мягко, щадя фрау Рюте, сказал, что врачи в больнице считают, что надежды больше нет. Несмотря на то, что Эмили уже весь день подозревала худшее, окончательный приговор ударил ее с невероятной силой. Как пораженная ударом молнии, она много часов просидела на том же месте, где оставил ее доктор Гернхардт. И в тишине молилась то о спасении Генриха — вопреки очевидности, то о том, чтобы Генриха скорее оставили земные страдания.

Придя наутро в больницу, она ужаснулась тем изменениям, что произошли с Генрихом за одну ночь. Впалые щеки, заострившиеся черты, тело усохло, он был как маленький старичок, прежде времени поседевший.

Это был лик смерти, и Эмили поняла это. Она видела его не впервые, но сейчас он наполнил ее душу непередаваемым ужасом.

— Как дела, Биби?

Она отняла руки от лица:

— Генрих. — Надежда пронзила ее: он пришел в себя! Может быть, случится чудо — и добрые силы вернут ему жизнь.

— Как ты себя чувствуешь? Тебе чего-нибудь хочется? Ты хочешь пить?

— Виш-шни, — прошептал он. — Есть свежая вишня? Здесь?

— Я сейчас узнаю.

Исполненная благодарности за это желание, она пожала его здоровую руку и выбежала из палаты, чтобы принести ему вишни. Она послала за ней сразу двух сестер милосердия. Но когда они обе вернулись со смущенными лицами и сообщили, что, к большому сожалению, в больнице нет сейчас вишни и фрау Рюте нужно послать за ягодами в город, — к тому времени Генрих снова потерял сознание.

Весь вечер Эмили просидела подле него, смачивая его пылающий лоб одеколоном. И когда его лицо становилось прохладнее, почти таким же холодным, как его рука, она прислушивалась к его дыханию, которое, временами пропадая, становилось все более поверхностным и все более неровным.

Пока не наступила полная тишина. Было тихо и холодно.

Одна из сестер милосердия неслышно проскользнула в палату, бросила взгляд на больного и положила руку на плечо Эмили.

— Все кончено, фрау Рюте. Примите мои соболезнования.

49

Эмили никак не могла понять, отчего ей нельзя провести у тела мужа все дни напролет до погребения. И что в день похорон гроб с его телом стоял в доме — для прощания — закрытым, и его друзья, семья и родственники не смогли увидеть его в последний раз.

Еще более непостижимым для нее было то, почему никто ни на йоту не отступил от привычного ритуала, чтобы выполнить ее пожелание проститься с мужем так, как хотела она, его жена. Здешние траурные церемонии показались Эмили холодными и бездушными, такими же серыми, как августовский день, когда она провожала своего Генриха на кладбище; такими же непристойными, как казенный ритуал на краю ямы, где захоронили урну с пеплом.

Без Генриха дом стал пустым и покинутым, постель тоже. В шкафах лежали его рубашки, висели его костюмы, его пальто… Весь дом был наполнен его присутствием, хотя его уже не было на этом свете. Иногда, забывшись, Эмили звала его или искала, зачастую заглядывая в его курительную комнату, где он обычно позволял себе выкурить одну сигару. Или она вдруг вскакивала — ей чудилось, что она услышала, как он закрывает за собой входную дверь. В комнатах она задыхалась и почти жила на балконе или в саду, а в дом заходила, когда ей хотелось плакать.

Она считала несправедливым, что где-то там, вне ее дома, жизнь течет по-прежнему, а ее маленький мир лежит в руинах. Как могло и дальше каждое утро всходить солнце, как могли ему на смену ночью появляться звезды? Как могли шелестеть на деревьях листья, а цветы — расцветать снова и снова? Она боялась наступления беспощадного дня, заставлявшего ее ежеминутно ощущать потерю; страшилась каждой ночи, мучавшей ее снами, в которых Генрих входил в комнату, смеялся и объяснял, что и несчастный случай, и его смерть были большой ошибкой, на самом же деле он жив и здоров. Наутро она просыпалась разбитой и убеждалась, что это всего лишь сон…

Как призрак, Эмили бродила в поисках ответов на невысказанные вопросы — и не находила ни одного. Ей нужна была поддержка и утешение, однако не было ни того, ни другого. Какая-то ее часть умерла вместе с Генрихом, и душа ее оделась в траур. Траур укрыл ее толстым серым платком, который словно сковал ее, притупил чувства, все — кроме боли. Даже дети ей стали чужими.

Ей невыносимо было слышать, как Тони и Саид постоянно спрашивали, когда же вернется папа, или же они просто плакали и звали его; и даже Роза, чувствовавшая, что в ее уютном доме все распадается, что люди вокруг нее как-то странно возбуждены, вдруг стала плаксивой. Эмили не могла выдержать этой детской внезапной потребности в себе. Дети постоянно домогались ее, и все чаще она оставляла их на Фредерику.

«Я хотела бы никогда не родиться, — думала иногда Эмили. — Я хотела бы умереть. Я хотела бы лежать рядом с Генрихом».

Это случилось в один из таких тяжелых и серых вечеров, когда она на цыпочках кралась мимо детской в спальню, надеясь, что дети не услышат ее и не позовут. Зато она сама прекрасно услышала, как плачет Саид и без умолку повторяет:

— Папа, папа, папа!

Эмили хотела было закрыть себе уши, но тут услышала, как по полу прошлепали чьи-то босые ножки.

— Неть, — раздался голосок Тони. — Не плакай! Неть! А то мама тоже будет плакай.

Эмили зажала рукой рот, чтобы не разрыдаться. Бесшумно подойдя ближе, она заглянула в щелочку.

Саид сидел на полу, рядом валялась забытая железная дорога, его темные глаза были полны слез. А Тони стояла перед ним на коленках и вытирала его мокрые щеки, а потом ласково обняла его своими толстенькими ручками…

Эмили подавила в себе крик. Высокий тоненький звук вырвался из ее горла. Она сползла по стене и присела на корточки, широкие юбки колоколом вздулись вокруг нее и опали. Она закрыла лицо руками.

Что же я за мать! Моя трехлетняя дочь утешает моего сына, которому нет и двух, потому что я не в состоянии быть рядом с ними… Нет, больше так продолжаться не может…

Она почувствовала прикосновение к ногам. Слезы текли и текли, а Тони — это была она — прижавшись к ней, стала промокать их своим носовым платочком.

— Неть, мама! Не плакай! — приговаривала дочь.

— Ах, детка, — всхлипнула Эмили и обняла ее. — Я только не знаю, как это сделать. Не знаю, как я смогу жить дальше — и что теперь с нами будет…

Саид тоже выбежал из детской и, как козленок, уткнулся лбом в ее плечо. Она обняла их, своих родных крошек, и неожиданно боль отпустила ее. Это было не совсем то утешение, которого жаждала ее душа, но — равное ему.

Да, нужно продолжать жить. Как-то жить. Это я должна своим детям. Моим детям. И детям Генриха — в первую очередь.

50

— Конечно, по мере сил мы поддержим тебя, — проговорила Иоганна и бросила озабоченный взгляд на супруга. — Но трое детей… Нам самим места едва хватает… А болезнь Германна… — она оборвала себя и наклонилась, чтобы заботливо поправить плед, который, несмотря на теплый день позднего лета, прикрывал ноги ее супруга.

И правда, Германн Рюте выглядел плохо. Преждевременная смерть старшего сына нанесла не вполне здоровому человеку тяжелый удар. Эмили никогда не видела его плачущим, но было видно, что он очень страдает: за одну ночь на лице его прорезались новые морщины и залегли тени. Казалось, он даже как-то уменьшился — стал горбиться и уже не держался с былой выправкой, как будто ему на плечи взвалили тяжелую ношу. А иногда Эмили замечала в его глазах отстраненный блеск, словно он видит перед собой сына живым.

— О, нет, об этом я и не думаю, — поспешила ответить Эмили. Но мысленно извинилась за эту маленькую ложь и смущенно опустила глаза в чашку с чаем. Потому что именно на то и надеялась — что найдет приют у свекрови со свекром, после того как выяснилось: содержать их красивый дом на берегу Внешнего Альстера она больше не сможет.

Смерть Генриха была самым тяжелым ударом судьбы в ее жизни, не такой бедной несчастьями и потерями. Но за его смертью последовали другие роковые обстоятельства — неизмеримо меньшие по значению, а по сравнению с потерей мужа так и вовсе жалкие, но все же Эмили чувствовала, что на пороге четвертой ее гамбургской осени она как будто неумолимо близится к пропасти.

Нехорошие предчувствия Генриха относительно делового поведения господина Ренхоффа на Занзибаре, к сожалению, полностью оправдались: больше чем половина прибыли, полученной в период между весной 1869 года и августом 1870, когда умер Генрих, осела в карманах Ренхоффа и Шривера, а не на счетах Генриха Рюте. По всей видимости, денег было не так уж много. Ганзейская торговля на Занзибаре была не столь успешной: война между Францией и Северогерманским союзом все еще продолжалась. К тому же и доходы Эмили от трех плантаций за тот отрезок времени были присвоены нечестными партнерами. И словно этого было мало, при просмотре деловых бумаг выяснилось, что Генрих перевел на Занзибар крупные суммы из их общего состояния, которые точно так же просочились куда-то, бесследно исчезнув.

Отчасти Эмили была рада, что Генриху не довелось узнать, насколько непорядочным оказался его школьный друг Ренхофф. А когда она узнала, что этот так называемый друг был сыном пастора, негодование ее усилилось — по ее мнению, это лишь отягощало его вину; в последнее время она часто думала об этом и только качала головой, не переставая удивляться людям.

Однако все эти терзания и ламентации ничем помочь не могли и ничего не меняли: у Эмили осталось немного денег, которые она могла потратить, плюс еще не слишком роскошные из-за войны дивиденды, которые приносили акции компаний, куда инвестировал Генрих. И еще — несмотря на то, что она была вдовой гражданина Гамбурга, у нее самой не было гражданских прав гражданки Гамбурга, и сенат города отказал ей как иностранке в возможности принесения соответствующей присяги, — и потому она не смогла подать прошения о вдовьей пенсии.

— Я уже ищу новую квартиру, — сказала она наигранно убедительно и отодвинула чашку с блюдцем. — У меня есть несколько подходящих адресов.

Еще одна ложь. От плана снять домик с садиком, чтобы было где играть детям, Эмили пришлось сразу же отказаться, как только она просмотрела объявления о сдаче домов. С ограниченными средствами такой дом ей не потянуть, и с домом в Уленхорсте они тоже должны были расстаться. Квартира, которую можно было снять, была еще в рамках возможного, но ей заранее становилось дурно при одной только мысли, что придется отказать всей прислуге. Особенно ей было жаль терять Анну — та ей по-настоящему нравилась. Если очень повезет, может быть, останется Фредерика, хотя она не в состоянии будет платить ей так много, как прежде.

— И не плати нигде и никому ни на шиллинг больше, чем это требуется, — с нажимом отчеканил Германн. — Я не хочу, чтобы мои внуки лишились наследства.

Этими словами свекор вонзил еще один шип в ее плоть — первый ее ранил сразу после смерти Генриха. Маленькое наследство, оставленное Генрихом, было поделено на три части: одна треть предназначалась Эмили, две трети — детям. Но распорядителем их доли наследства была не их мать. Согласно законам города Гамбурга вдова сама попадала под опеку: отныне крупные выплаты и доходы от контрактов, которые в будущем она хотела бы заключить от своего имени или имени детей, требовали согласия двух так называемых ассистентов. Один из них восседал сейчас в кресле напротив; другим был не кто иной, как обокравший ее и ее детей господин Ренхофф. Вне себя от ярости, Эмили вынуждена была представить в сенат жалобу, подкрепленную документами, доказывающими вину Ренхоффа, — и тогда вторым опекуном был назначен Иоганн Рюте, которому недавно исполнилось двадцать три года.

— Я умею обходиться с деньгами, дорогой Германн, — попыталась она урезонить свекра и не без гордости объяснила: — На Занзибаре у меня было три большие плантации, и я ими управляла самостоятельно, доходы постоянно росли, а расходы снижались.

— Оно, может, и так. — Германн Рюте прищурился. — Но сейчас мы в Гамбурге, а не в Африке. А здесь, — он слегка наклонился вперед и энергично постучал по столу, — здесь дела делаются иначе! Наши отношения намного сложнее, чем у тебя дома. Здесь не бездельничают! Здесь нужно быть всегда начеку!

Впервые Германн Рюте намекал на ее происхождение и на отношения на ее родине. И манера, в какой он это сделал, была снисходительно-уничижительной, почти враждебной, что глубоко задело Эмили. Однажды он как-то заметил, что Эмили — вопреки всем ожиданиям — стала хорошей хозяйкой, и более милой невестки ему нечего и желать. Сейчас и следов былой любезности не осталось.

Она не хотела показывать ему свою обиду, лишь приподняла подбородок с ямочкой.

— Генрих был более чем доволен тем, как я веду хозяйство и расходные книги.

— Тогда он был жив и заботился о регулярных доходах, — недобро проворчал Германн Рюте и откинулся на спинку кресла. — И те времена прошли или нет?

— В случае нужды ты же можешь продать свои украшения, — вмешалась Иоганна. — Генрих — упокой, Господи, душу его! — как-то рассказал, что ты многое смогла сохранить и вывезти в Европу. Наверное, это стоит кучу денег!

В полной растерянности Эмили смотрела на свекровь. И, не увидев в ее глазах ни коварства, ни зависти, поняла, что Иоганна рассуждает по гамбургским меркам, с практической точки зрения — и даже не подозревает, что значат эти украшения для Эмили. Принцесса Занзибара без украшений была ничто, это был знак ее высокого положения и происхождения! Ты хочешь быть принцессой — или нищенкой? У тебя совсем нет гордости? Она помнила, как отец отругал ее — тому уж скоро двадцать лет. Урок, которого Эмили никогда не забыть.

Она молча поднесла ко рту чашку и, задумавшись, сделала небольшой глоток.

Что связывает меня с этими людьми, за чьим столом я сейчас сижу? Ничего. Кроме того, что сын Германна Рюте был самым большим моим счастьем в мире. И его кровь течет в жилах моих детей.

Выйдя из дома Рюте и оказавшись на улице, Эмили перевела дух. Она натянула перчатки, черные, как и весь ее траурный наряд, и бесцельно побрела через Нойштадт, погруженная в мысли.

Ее взгляд упал на колокольню церкви Св. Михаила с цоколем из красного обожженного кирпича и серо-зеленой надстройкой. Считалось, что Большой Михель служит символом родного города для моряков родом из Гамбурга — его шпиль был последним, что было видно с палубы отплывающего судна, и первое, на что ориентировались моряки, возвращающиеся из дальних странствий.

После смерти Генриха тоска по Занзибару охватила Эмили еще сильнее. Как будто бы Занзибар мог заполнить брешь, которую оставила в ее душе смерть мужа.

«Мне надо домой, — думала Эмили. — Мне надо вернуться. Здесь я не ко двору. Без Генриха — точно нет».

Она все ускоряла и ускоряла шаги, переходя почти на бег. В этот вечер и в другие она писала письмо Меджиду, которому раскрывала сердце, делилась их общими воспоминаниями, напоминала, какие тесные узы когда-то их связывали, и уверяла, что никогда ничего не совершала по злому умыслу против него или против обычаев и традиций их родины; в этом письме она заклинала брата позволить ей вернуться на родину — вместе с ее тремя детьми. И как ни тяжело ей это далось — попросила немного денег.

Возможно, Меджид и получил своевременно это письмо, но ответить на него он не смог. Бренное тело, прослужившее ему более тридцати лет и страдавшее от эпилепсии, измученное и изнуренное болезнью, отказалось ему служить. Он умер седьмого октября. Через два месяца после смерти так ненавидимого им немецкого зятя умер любимый брат Эмили.

Баргаш, которому пришлось так долго ждать, получил наконец то, что — по его мнению — было провидением предназначено ему с самого начала, то есть после смерти отца. Он стал новым султаном Занзибара.

Настало время погашать долги — пусть и давние. И не забыть рассчитаться с принцессой Салимой, которая звалась теперь Эмили Рюте, сестрицей, которая когда-то предала не только его, но и их веру…

51

Осень в этом году была для Эмили серой, а за ней пришла очень холодная зима.

Она была бесконечно одинока — пропасть между нею и родственниками в Гамбурге все увеличивалась. Они встречались только по праздникам и на дни рожденья; односложные беседы за кофе, остальное время визитов Германн и Иоганна целиком посвящали детям, Эмили молча сидела с краю. По состоянию здоровья Рюте-старший сложил с себя обязанности опекуна, и его сын Иоганн, который понял, что слишком молод, чтобы нести бремя опекунства, поступил так же. Их преемником был назначен доктор Гернхардт, друг семьи, один из немногих, кто остался.

Приглашения, которыми при жизни Генриха их дом буквально заваливали, присылали теперь все реже, пока не перестали совсем. Волшебный сенсационный нимб экзотической иностранной принцессы померк и исчез. Эмили Рюте была сейчас обыкновенной вдовой с тремя маленькими детьми, которая боролась за выживание. Как и множество других вдов в этом большом городе.

Но даже если бы ее и приглашали куда-то, Эмили все равно не смогла бы позволить себе ответных приемов. Бесконечные часы уходили на поиски квартиры и на то, чтобы подсчитывать расходы и приводить их в соответствие с теми средствами, что у нее были. Несмотря на то, что доктор Гернхардт охотно взял на себя опекунство, решение финансовых вопросов он предоставил второму опекуну — адвокату по имени Кремер, поскольку как врач был не слишком компетентен в подобных вещах. Казалось, Кремер отлично разбирался в ценных бумагах, но и он оставлял Эмили в неведении, какими деньгами она действительно располагает.

Немного расцветило эту холодную зиму прибытие в порт торгового судна с Занзибара, матросы с которого истоптали все улицы Гамбурга в поисках Биби Салме, пока в один из морозных дней не разыскали ее дом. На этот вечер обычный ганзейский дом на улице Шене Анзихт чудом преобразился в дом занзибарский, где сидели на полу, скрестив ноги, ели, пили и смеялись от души, а разговоры велись на суахили.

В то время как судно «Ильмеджиди» стояло в порту и разгружалось, а потом загружалось новыми товарами, Эмили ежедневно навещали гости с ее прежней родины, эти визиты согревали ей сердце и питали душу.

— Биби Салме, как ты можешь жить в такой холодной и неприветливой стране?

— Биби, возвращайся на Занзибар; все люди там спрашивают о тебе.

Слова эти одновременно были для нее и бальзамом, и пыткой.

— Си саса, си саса. Пока нет, пока нет, — таков был ее ответ.

— Но когда же, Биби, когда?

— Когда мои дети немного подрастут, — уклонялась она от прямого ответа.

И бросала взгляд на Тони, на Саида и на Розу, совершенно очарованных безмерной сердечностью и добродушием, которыми наполнили дом матросы из далекой страны; а у самой Эмили эти матросы породили большие сомнения — стоит ли исполнять ее самое сокровенное желание и возвращаться на Занзибар? Имела ли она право воспитывать детей на своей родине? Разве не было желанием Генриха растить их в Германии в христианской вере?

Она этого не знала; мысль о том, что Генрих может так рано оставить их, никому никогда не приходила в голову. И они еще даже не говорили о будущем своих детей — те были слишком малы. Если бы на Занзибар их привез Генрих, то, естественно, они бы росли там как немецкие, а не арабские дети; если же с ними будет только Эмили, то арабско-мусульманское наследие матери наверняка возобладает. Ведь Эмили была только на малую долю христианкой. И еще меньше чувствовала себя немкой.

Согласился бы ты с таким решением, Генрих? Увезти детей отсюда? Мне так хотелось бы знать твое мнение… Так много надо мне у тебя спросить и так о многом рассказать тебе… Нам так тебя не хватает, Генрих. И детям, и мне.

И письма с далекого острова тоже были получены: от Холе, забывшей старую вражду, от Метле, которая заклинала Салиму вернуться на Занзибар, где и должно ей быть. Но даже если бы Баргаш и позволил ей жить в султанате — Эмили не смогла бы оплатить переезд из Гамбурга.

— Где же мне взять такие деньги? — бормотала она, читая эти строки, которые, как ей казалось, таили в себе угрозу.

В первый раз в жизни Эмили испытывала нужду, даже голод. Она опустошила даже копилки детей, чтобы накормить их чем-то более питательным, чем мясной суп, — а сама обходилась черным хлебом и молоком.

Ей требовались деньги, но ничто и никто не готовил Эмили к тому, что ей придется искать работу. Ее рукоделие годилось разве что только для дома, а кроме него, она вообще ничего не умела, чем можно было бы заработать хоть самую малость. Объявление, что она дает профессиональные уроки арабского языка , пробило в ее месячном бюджете огромную брешь, а на него так и не откликнулся ни один желающий.

Весной была продана вся ненужная мебель, прислуга — за исключением верной Фредерики — уволена, и Эмили с детьми переехала. В Альтону, маленький городок, красивый и уютный, там было много зелени, неподалеку от Эльбы, которую Эмили так любила. Слезы Тони и Саида, пролитые при расставании с обеими собаками, для которых не нашлось места в арендованной квартире на Блюхерштрассе, и с козой — для нее не было сада, — быстро высохли. С детской способностью приспосабливаться к обстоятельствам, они так быстро освоились в новом жилище, как будто здесь родились.

С Эмили дело обстояло иначе, хотя Альтона ей нравилась, да и в лице новой помощницы Хельги она нашла усердную служанку, умеющую приготовить сытный и вкусный обед из скудных и недорогих продуктов и содержащую квартиру в безупречной чистоте. Эмили стала страдать от мигрени, от частого сердцебиения и тошноты, доходящей до рвоты. Иногда ее охватывал такой страх за малышей, что она вскакивала среди ночи и укладывала их к себе в постель, запирала дверь изнутри на задвижку и обнимала Тони, Саида и Розу ночь напролет — чтобы с ними ничего не случилось и они не задохнулись бы во сне.

— Это нервы, моя дорогая фрау Рюте, — объяснил доктор Гернхардт, внимательно осмотрев ее. — И ваши глаза стали видеть хуже. — Увидев выражение лица Эмили, он засмеялся. — Да-да, такое случается в вашем возрасте. Вашим глазам нужна помощь. И, скорей всего, исчезнет головная боль. А вообще я рекомендую вам больше двигаться и еще раз двигаться. Чаще бывайте на свежем воздухе. Может быть, вы найдете себе какое-нибудь отвлекающее занятие, чтобы не сидеть дома и не думать об одном и том же.

Чтобы заказать пенсне, Эмили все же пришлось отнести ювелиру золотую пряжку, украшенную драгоценными камнями. Она получила за нее значительно меньшую сумму, чем та, на какую рассчитывала: оценили только золото, а не искусную работу, — в Гамбурге трудно было найти покупателя на украшения в восточном стиле. Но того, что осталось после покупки пенсне, хватило на уроки письменного немецкого языка, которые она брала у учителя на пенсии, жившего неподалеку от театра Талии. Она ходила к нему пешком два раза в неделю. Как в детстве ее тайно обучал арабскому письму Аднан в забытой библиотеке Бейт-Иль-Тани, так и сейчас ее обучали письму немецкому.

Как Эмили ни считала и ни экономила, денег не хватало ни на что. Холе и Метле сообщали в письмах о грустных событиях: о том, что за это время умерли несколько их сводных братьев и сестер. Среди них были Джамшид и Хамдан, которые в свое время были очень близки Эмили — с ними она провела несколько счастливых лет в детстве, а потом еще были такие чудесные дни в Бубубу. Эмили несколько дней грустила, с тихой радостью вспоминая веселых, всегда готовых к проказам братьев, остроумных и веселых. И только когда Холе в следующем письме между прочим упомянула, что она унаследовала от их незамужней и бездетной сестры хорошенький домик и землю в придачу, Эмили поняла, что в ее беспросветное существование ворвался первый луч надежды.

Холе и Метле регулярно снабжали ее домашними сплетнями и новостями, и Эмили сначала задумалась, а потом составила список почивших в бозе сестер и братьев, от которых она могла ожидать наследство; она оценила — по воспоминаниям — примерную стоимость домов, плантаций, драгоценных украшений плюс наличные — короче, все, что причиталось ей по занзибарским законам как наследнице. В итоге получилась кругленькая сумма, от которой у нее перехватило дыхание: счет шел на тысячи.

Поскольку Баргаш, если осторожно охарактеризовать его поведение, на письма Эмили, наполненные сестринской привязанностью и просьбами о примирении и прощении, никак не реагировал, однажды она еще раз приняла решение и отнесла кое-что ювелиру, а в марте 1872 года купила билет на поезд в Берлин.

В начале истекшего года после долгой осады и частых обстрелов Париж капитулировал, и еще до заключения мирного договора произошло объединение южных немецких государств с Северогерманским союзом — была провозглашена Германская империя. Таким образом в центре Европы возникло новое мощное государство, простирающееся от земель Восточной Пруссии до Рейна и от Шлезвиг-Гольштейна на севере до самой южной точки Баварии. Король Пруссии Вильгельм I стал германским кайзером, Отто фон Бисмарк — имперским канцлером, а на Вильгельмштрассе в Берлине разместилось министерство иностранных дел. Туда и обратилась Эмили Рюте со списком возможных наследодателей — с просьбой о поддержке ее притязаний на наследство, оставленное ее занзибарскими родственниками; кроме того, она попросила помощи германского консула на Занзибаре, и эту ее просьбу министерство также поддержало, а именно: передать султану Баргашу прошение его сестры.

Ответ султана Баргаша был скорым и обескураживающим: принцесса Салима уже получила свою часть наследства как от отца, так и от матери; все свои наследственные права на иное семейное имущество она утратила, когда перешла в христианство. А о том, что она владелица трех плантаций, новый султан и знать ничего не знает.

Такой резкий ответ подействовал на Эмили как пощечина, но он только подстегнул ее решимость настаивать на своих правах; она сочла, что не вправе отступать, не испробовав все средства.

Но сначала надо было решить насущные проблемы. Жизнь в Гамбурге оказалась очень дорогой. Имеющихся средств не хватало ни на оплату квартиры, ни на уголь, ни на жалованье Хельги и Фредерики; ни на хлеб, ни на яйца, не говоря об одежде и обуви для детей, которые росли, как сорная трава по весне. Эмили боялась даже думать о том, что будет, когда Тони, Саид и Роза достигнут возраста, когда придет пора отправлять их в школу; ведь им понадобятся карманные деньги, учебники, мел и грифельные доски. Как же она будет все это оплачивать?

Считалось, что в провинции жизнь дешевле. Там она, конечно, проще и в некоторых отношениях более ограничена, но доступнее, когда у тебя в кошельке денег немного. Эмили слышала, что Дармштадт был приятным местечком. Столица великого герцогства Гессен после войны экономически процветала, хотя цены не скакнули здесь до небес. Благословленный мягким климатом и расположенный в красивом месте, этот город сулил ей прекрасную жизнь. И после поездки в Берлин и благополучного возвращения домой она уже без страха села в утренний шестичасовой поезд, который повез ее на юг.

На следующий день она тоже встала рано и решила расспросить владелицу маленького пансиона о здешних ценах на масло и мясо. Та слушала ее вполуха — ее больше интересовало, что привело Эмили в Дармштадт и как она жила до сих пор. Несмотря на то, что хозяйка выразила ей сочувствие в связи с потерей супруга — на певучем местном диалекте, она при этом так жадно разглядывала гостью, что в конце концов Эмили пришлось остановиться перед ближайшей витриной и оглядеть себя, все ли в порядке — прилично ли она одета и хорошо ли уложены под шляпкой волосы.

Держа в руках газету с объявлениями о сдаче жилья, она пошла по первому адресу, поднялась по ступенькам и несколько секунд ждала, пока не успокоится сердце, мысленно проговаривая еще раз заготовленные предложения, только тогда позвонила в дверной колокольчик.

— Да? — уже немолодая женщина распахнула дверь, вытирая руки о грязный передник и недоверчиво глядя на Эмили.

— Добрый день, — приветливо поздоровалась Эмили, стремясь произвести хорошее впечатление и стараясь не обращать внимания на затхлый запах вареной капусты, донесшийся до нее. — Я пришла по объявлению.

Недоверие в глазах женщины возросло.

— Откудвыприхали?

От удивления Эмили растерялась. Ей понадобилось несколько секунд, чтобы из невнятной каши выудить смысл вопроса.

— Из Гамбурга, — улыбнулась она, надеясь, что улыбка подействует обезоруживающе. — Я приехала вчера поздно вечером.

— Нууу, — неприветливо протянула женщина, но все-таки дала себе труд выговаривать слова четче. — А откуд вы шобштвенно вшались? — Эмили в буквальном смысле почувствовала, как глаза собеседницы впились в нее. — Ушш не из Аффриги?

Пока Эмили лихорадочно соображала, будет ли преимуществом или недостатком, если она ответит, что она с Занзибара, хозяйка гавкнула:

— Мы не сдаем неграм!

И захлопнула дверь прямо перед носом Эмили.


Следующий дом, куда направилась фрау Рюте, не только выглядел значительно лучше, но и язык супружеской четы, открывшей дверь, был тоже не в пример лучше и понятнее, да и прием оказался намного любезнее. Эмили даже провели в гостиную и предложили кофе. И потому, наученная предыдущим опытом, на вопрос, откуда она, сразу ответила:

— Из Гамбурга. А в Гамбург мы приехали из Южной Америки, из Вальпараисо.

— Вы замужем? — спросила хозяйка.

— Я вдова, — с искренней грустью в голосе сказала Эмили.

— А дети у вас есть? — поинтересовался хозяин.

— Да, трое, — ответила Эмили и, заметив испуганные взгляды, которыми обменялись муж и жена, поспешила добавить: — Это замечательные дети, очень послушные, а не шумные сорванцы.

— У вас есть в Дармштадте знакомые или родственники? — продолжала допрос хозяйка.

— Н-нет, — запнулась Эмили, внезапно став очень осторожной.

— Да, моя дорогая фрау… э-э… как там дальше… — пробурчал хозяин, размешивая сахар в чашке с чаем. — Как вы себе это представляете? Совсем без рекомендаций? К кому же нам обращаться, если вы нам задолжаете арендную плату?

— Но я не собираюсь вам ничего задалживать! — Эмили была искренне потрясена. — Если пожелаете, я могу заплатить вперед за один месяц.

Хозяйка — и это было видно — чувствовала себя неуютно и теребила на шее цепочку.

— Вы тоже должны нас понять… я что имею в виду… без рекомендаций… пускать чужую семью в дом…


Квартиру ей не сдали. И следующую, и четвертую… Разговоры строились по одному и тому же сценарию или очень похоже: у вас нет рекомендательных писем от здешних жителей; а как вдова с тремя малыми детьми она, очевидно, была нежелательной квартиросъемщицей. Но в первую очередь ее утомили вопросы, откуда она приехала, и недоверие в глазах из-за ее смуглой кожи и черных волос. Когда в очередном доме ей задали соответствующий вопрос, с ее языка чуть не сорвался грубый ответ:

— Ну конечно, с Луны! Разве вы сами не видите?!

Усталая, со сбитыми в кровь ногами, она вернулась вечером в пансион, а рано утром сразу же укатила в Гамбург.

Прислонившись головой к холодному стеклу окна, положив маленький саквояж на колени, Эмили тряслась на твердой деревянной скамейке в вагоне третьего класса, в поезде, везущем ее по Германии назад, к северу… Обескураженная и разгневанная, немного пристыженная, что она так быстро сдалась, но в первую очередь — не зная, что делать дальше, она смотрела и смотрела в окно на проплывающие мимо пейзажи, они были такими милыми и словно приглашали ее выйти на первой же станции. Совсем не как люди, с которыми она повстречалась вчера.

Неужели все немцы одинаковы? И полны недоверия ко всем нечистокровным немцам?

Должно быть, это был указующий перст судьбы, что именно в этот момент Эмили вспомнила о даме, которую как-то встретила на одном из гамбургских приемов и которая — благодаря открытости и безыскусному поведению — произвела на Эмили приятное впечатление. Баронесса фон Теттау была родом из Дрездена и свой город описывала как красивый и милый. И еще кое о чем вспомнила Эмили под стук колес. Когда она уже не в первый раз обратилась в гамбургский сенат, всевозможными способами требуя отменить опекунство, ей высокомерно заявили:

— Закон есть закон, сударыня. И если законы этого города вас не устраивают, то ищете другое место, где вам будет лучше.

А вдруг Дрезден — именно такое место?


На письмо Эмили баронесса прислала сердечный ответ — конечно же, она прекрасно помнит милую фрау Рюте! — и с готовностью чрезвычайно подробно ответила на все вопросы, касающиеся жизни в Дрездене. А в одном из последующих писем пригласила навестить ее, посмотреть город и вместе с ней поискать подходящую квартиру.

Город искусств и музыки в том числе, Дрезден восторженно называли «Северной Флоренцией» — по доминирующему над городом куполу Фрауэнкирхе [11], по барочным завитушкам и орнаментам, по нежному белому цвету и терракоте. Эмили никогда не была во Флоренции, но обнаружила, что ее любимая Эльба, протекающая через весь город, и небольшие холмы, среди которых стоял он, сообщают Дрездену некую южную нотку. Здесь в воздухе было разлито нечто веселое и живое, и ей понравился здешний говор, мягкий и забавный.

Несмотря на то, что в Дрездене было не самое подходящее время для поисков жилья, и на то, что и здесь не обошлось без косых взглядов, Эмили очень помогло присутствие баронессы. Вместе они нашли и осмотрели прекрасную квартиру — большую, светлую и гостеприимную, но, собственно говоря, слишком большую для Эмили с детьми, а главное — очень дорогую. Но если бы она смогла сдать в субаренду две комнаты, возможно, все как-то и устроилось бы…А то, что владелица квартиры была родом из Гамбурга, показалось Эмили еще одним подарком судьбы, и таким образом переезд в Дрезден стал делом решенным. Исполненная новых надежд, Эмили вернулась в Гамбург, чтобы упаковать вещи.

Гамбург тоже сделал ей прощальный подарок: первого мая 1872 года Эмили разрешили произнести гражданскую клятву города Гамбурга, и тем самым она стала гражданкой не только ганзейского города, но и гражданкой Германской империи. Она подозревала, что имперское министерство иностранных дел намекнуло сенату, что неплохо было бы сделать это — практически это была компенсация за то, что фрау Рюте было отказано в получении наследства после умерших сестер и братьев и в возврате ее плантаций — султан Баргаш оставался глух ко всем просьбам.

Эмили покидала Гамбург с легким сердцем. Город, о котором она в бытность свою на Занзибаре лелеяла восторженные мечты и который теперь, пять лет спустя после того как она ступила на его землю, был усеян обломками ее разбившихся мечтаний и напоен всеми слезами, что она здесь пролила. Ничто больше не держало ее в этом городе.

Однако прощание с могилой Генриха далось ей тяжело.

Но что значит могила, если он продолжает жить в ее сердце? Воспоминания о Генрихе и любовь к нему всегда с ней.

Они всегда будут с ней и в Дрездене, и в других местах, куда бы ни завела ее судьба.

Книга четвертая Фрау Рюте, или Принцесса Занзибара 1873–1892