31
Занзибар. Начало сентября 1866 года
Эмили Стюард мягко постучала костяшками пальцев в закрытую дверь. Она затаила дыхание, но ни один звук не донесся до нее из комнаты. Занзибарцы точно знают, отчего внутри дома у них отсутствуют двери , — подумала она, вздохнув. — И поэтому их никогда не мучают вопросы, помешают они или нет. — Она осторожно покрутила ручку двери, изготовленной по английскому образцу, тихо нажала на нее и заглянула в комнату.
Освещенный золотистым светом лампы, ее супруг сидел за письменным столом. Озабоченное выражение лица и нервные движения пальцев, в которых он что-то вертел, выдавали его напряженное состояние.
— Джордж, — прошептала она. Но он дернулся так, как будто жена прокричала его имя. — Малыш успокоился. Я иду спать.
— Хорошо. — Его ответ был похож на стон. Он выпрямился, облокотился о стол и подпер лицо руками.
— Не работай слишком долго, дорогой.
Его лицо, приподнятое ладонями, и взгляд снизу вверх чем-то напомнили ей Джеки, бульдога, постоянного спутника ее отца во времена ее детства.
— Тебе-то смешно, — пробурчал муж. Он еще раз вздохнул и откинулся на спинку кресла. — Мне не нужно было бы здесь сидеть, если бы моя драгоценная супруга не поставила бы меня в столь затруднительное положение.
Эмили хихикнула и вошла в кабинет. Тихо прикрыв за собой дверь, чтобы дети наверху не проснулись, она обошла вокруг письменного стола.
— Султан все еще наседает на тебя?
— И еще как! — буркнул Джордж. — И консул Черчилль тоже… Ты устраиваешь заговоры за моей спиной, а я должен потом все приводить в порядок. Мои поздравления, мадам, самые сердечные поздравления!
Она зашла за кресло, положила руку ему на грудь и прижалась щекой к шее.
— Я не знаю, почему ты так озабочен. Ты же был не в курсе и с полным правом можешь утверждать, что ничего об этом не знал. Ведь это правда, и ничего, кроме правды.
Джордж Эдвин Стюард фыркнул, но кончиками пальцев погладил руку жены.
— Султану трудно понять именно это! Он твердо убежден, что хорошая английская жена делает только то, что ей приказывает муж.
Хорошая английская жена радостно взвизгнула.
— Тогда тебе ничего другого не остается, как поправить его восприятие мира.
— Ничего смешного в этом нет! — Весьма легкомысленный тон его упрека свидетельствовал о том, что он с трудом сдерживается, чтобы тоже не расхохотаться. — Ты же знаешь, как важно в таких обстоятельствах сохранять лицо. И теперь султан полагает, что я или глупец, или предатель с раздвоенным языком? Или попросту подкаблучник…
— Бедный Джордж, — промурлыкала жена подкаблучника.
— Да, пожалуйста, пожалей меня, это самое малое, что ты можешь сделать, чтобы загладить свою вину, — довольно пробурчал доктор Стюард. — Собственная жена в обход меня обращается к моему непосредственному начальнику — слыханное ли дело?
— Ах, добрый доктор Кирк, — примирительно вздохнула Эмили. — Без него нам никогда бы это не удалось.
Веселый взгляд мужа, брошенный искоса, словно приласкал ее.
— Ты думаешь, оттого, что он отличился в Крымской войне и исследовал с Ливингстоном Центральную Африку, у него хватает мужества тягаться силами с султаном и отправлять его сестру в безопасное место?
— По крайней мере, о помощи его долго просить не пришлось. — В голосе Эмили звучал триумф.
— Могу себе это представить. Наверное, ты пустила в ход все свое женское обаяние, а твои трепещущие ресницы просто вскружили голову старому холостяку…
Жена рассмеялась и поцеловала его в висок.
Он покачал головой.
— И к тому же выбрать для этого «Хайфлайер»? Кто знает, что светит капитану Пэйсли, когда он вернется… Как сообщают, султан неистовствует в своем дворце, и вся остальная семья рассержена. Я сегодня после обеда встретил мистера Витта из «О’Свальд и K°», который по делам был в шамба принца Баргаша. Как сказал Витт, принц Баргаш считает, что Биби Салме потеряна для семьи; она отныне ему не сестра — так его процитировал Витт. Он жаловался на позор, который падает на всю семью. — Джордж глубоко вздохнул. — Вы достаточно изучили прекрасные обычаи арабского мира, моя возлюбленная супруга, и сейчас, скорей всего, посеяли вражду далеко за пределами Занзибара.
— Я часто думаю о замечании, которое как-то сделала в этой связи Зафрани, — тихо вставила свое слово его жена. — Любящие не знают угрызений совести, — как говорят на Занзибаре. Мы спасли жизнь ей и ее нерожденному ребенку, Джордж. Ей грозила смертельная опасность. Если бы мы не помогли ей — как бы мы объяснили это нашей христианской совести? Меня охватывает такой неправедный гнев, как только я подумаю, какое зло мог причинить султан бедной женщине! Своей сестре!
Доктор Стюард задумчиво гладил пальцами плечо жены.
— Я не совсем уверен, что султан Меджид действительно намеревался что-то с ней сделать.
— Как это тебе пришло в голову? — В ее голосе прозвучало искреннее изумление.
Словно в раздумье, ее муж наклонил голову.
— Если бы он действительно хотел этого, он давно бы уже казнил ее или бы насильно заключил в тюрьму.
— Ты же не думаешь всерьез, что это было только предупреждение? Для пущего страха?
Он взял Эмили за кончики пальцев, обвел вокруг кресла и, усевшись поудобнее, притянул ее к себе на колени и обвил руками ее все еще стройную талию.
— Это я вполне бы мог себе представить. Султан Меджид — хотя он и находится под сильным влиянием своих министров, часто болеет, а сверх того, известен своим нерешительным характером, но он далеко не глуп. Он держит власть в руках. И если ему не удается потребовать выполнения своих распоряжений? — он указал подбородком на письменный стол, который был усеян бумагами. — Гудфеллоу из Адена пишет мне. Султан обратился к резиденту Мериузеру с просьбой: Биби Салме может вернуться на Занзибар, если пойдет на уступки.
— Вот негодяй! — вырвалось из уст его разгневанной жены, и она ударила его кулаком по плечу. — Явно попахивает ловушкой.
— Не надо сразу осуждать его, милая. Черчилль рассказал мне, что Биби всегда была его любимой сестрой. По всей вероятности, он сейчас разрывается между тем, что он хотел бы и что в состоянии сделать — не выходя за рамки обычаев.
— Во всяком случае, я рада узнать, что ей ничто не грозит, — заверила Эмили Стюард и обвила руки вокруг его шеи. — В Адене она наконец-то найдет покой. Там она сможет спокойно дожидаться рождения ребенка и прибытия своего жениха.
— М-да, — промычал доктор Стюард и внимательно посмотрел на супругу. — А ты задумывалась о том, что будет с Рюте? Опасность для него еще не совсем устранена.
— Он иностранец, как и все мы, и очень важен для торговли — с нами ничего не произойдет. Это твои слова, милый Джордж.
— М-да, — повторил он еще раз. — Однако никто из нас до сих пор прежде не покушался на честь сестры султана, а потом вдобавок еще и не похищал ее. — Когда она попыталась возразить, он настойчиво продолжил: — Нет, Эмили, именно так ему все и представят! Если даже султан и не выслал Рюте, о чем сначала поговаривали… А Витту он дал ясно понять, что Рюте так просто сухим из воды не выйдет. Очевидно, султан прервет отношения с фирмой «Ханзинг и K°». Витт еще и потому озабочен собственными делами. Он думает попросить «О’Свальд и K°» прислать из Гамбурга подарки для султана Меджида и принца Баргаша, чтобы умилостивить обоих. — Эмили молчала, и он опять продолжал: — Над Рюте сгущаются тучи, хотя немцы от него и отказались. Вполне вероятно, что никто теперь не захочет иметь с ним ничего общего. Витт полагает, что весьма безответственно с его стороны продолжать сидеть на Занзибаре, и думает, что его давно бы не было в живых, если бы на троне вместо Меджида сидел Баргаш.
— Снова этот Витт, — поморщилась Эмили. — Мелкая душонка, крохобор, кругозор его не поднимается выше его счетов… — Она в раздумье закусила нижнюю губу, и самостоятельная энергичная жена врача, и мать, каковой она и являлась, вдруг стала выглядеть неловкой юной девчонкой, в которую он очертя голову влюбился тринадцать лет назад.
— Ты считаешь, мне следует пойти к Рюте и поговорить с ним? — спросила она.
— Я не знаю, способен ли он воспринимать… Но я был бы рад, если бы ты хотя бы попыталась, да, пожалуй, следует пойти, — отвечал он. — Может быть, тебе удастся уговорить его уехать с острова как можно скорее.
— Да, пожалуй, я так и сделаю. Прямо завтра, — весело ответила она и подтвердила согласие поцелуем в щеку.
— Как ты считаешь, все будет хорошо? — спросил он после небольшой паузы. — Два человека — из таких разных миров?
— Может быть, иногда любовь еще не все, — прошептала в ответ Эмили. — Но она помогает вынести многое и облегчает тоже многое. А они оба так любят друг друга, что я убеждена, они пойдут своим путем. Вместе.
Какой-то момент они смотрели друг на друга, и каждый знал, о чем думает другой. Благословлен Господь за то, что мы наслаждаемся безоблачным счастьем.
Она нежно поцеловала мужа в губы.
— Не засиживайся долго, любимый. — Она мягко выскользнула из его объятий, поднялась, разглаживая юбки, и пошла к двери.
— Эмили… — Она повернулась и посмотрела на мужа. Свет лампы нимбом желтел из-за его головы. — Ты сделала хорошее дело и, кроме того, очень умно и ловко провернула его. Снимаю шляпу.
Ее лицо просияло, и она сделала кокетливый девичий книксен.
— Благодарю вас, господин доктор. Именно это я и хотела от вас услышать. — Она послала мужу воздушный поцелуй и оставила его одного.
32
Эмили Стюард сдержала слово, данное мужу, и нашла Генриха на следующее же утро. Темнокожий слуга проводил ее в контору, где она застала его; он как раз передавал гору писем другому служащему; тот, вежливо поздоровавшись с дамой, удалился. Одет Генрих был, как и всегда, безупречно. С улицы доносились зазывные крики торговца фруктами и детский смех.
— Доброе утро, миссис Стюард! — воскликнул Генрих и, обойдя письменный стол, взял ее правую руку, затянутую в перчатку, и галантно склонился над ней, целуя воздух.
— Простите великодушно, что Зефи проводил вас ко мне в кабинет. Он, верно, подумал, что вы пришли по делу. Давайте поднимемся в салон. — Легкий загар не мог скрыть его бледности. Вокруг глаз залегли синеватые тени, как будто он не спал уже много ночей.
— Пожалуйста, не беспокойтесь, мистер Рюте. В определенном смысле ваш слуга не ошибся. Вы позволите? — Она указала на плетеный стул перед письменным столом, на котором громоздились высокие стопки бумаг.
— Конечно, прошу вас. — Генрих сделал приглашающий жест и сел на свой стул возле стола. — Что я могу вам предложить? Кофе, чай или лучше шербет?
— Благодарю, ничего не надо, — ответила Эмили Стюард с улыбкой, поставила свой ридикюль на колени, слегка примяв пышные юбки, и стянула с рук кружевные перчатки. — Я не задержу вас. — Ее глаза, голубые, как васильки на ее далекой родине, на мгновение задержались на бумагах, которые показались ей превосходным предлогом для визита. — Ваши дела идут хорошо? — осведомилась она самым непринужденным тоном. Но единственного взгляда оказалось достаточно, чтобы убедиться, что этим вопросом она не ввела Генриха в заблуждение. Его небольшой энергичный рот под усами дрогнул, и он иронически приподнял один его уголок.
— Оттого, что я впал в немилость к султану? И теперь моя слава закоренелого ловеласа бежит впереди меня и что теперь от меня следует прятать сестер и дочерей?
Эмили Стюард тихо засмеялась, но голос Генриха, в котором явно прозвучал едкий сарказм, был ей как удар ножом в сердце.
— От фирмы «Ханзинг» заказов временно больше не будет, — рассудительно добавил он. — Но, по всей вероятности, есть еще достаточно много торговцев, которым моя личная жизнь безразлична, когда речь заходит о хороших деньгах и хороших товарах.
— Видите ли, мистер Рюте, до меня тоже дошли всевозможные слухи, которые бродят по городу и, главное, о вас говорят в султанском дворце. И сейчас настроение очень напряженное… не считаете ли вы, что надо уехать с Занзибара как можно быстрее? В ваших собственных интересах?
Генрих нахмурился.
— Это рекомендации английского консульства? Во избежание дипломатических конфликтов?
Однако посетительницу нисколько не напугала резкость в его голосе.
— Нет, мистер Рюте. Я пришла к вам из собственных побуждений, и мое предложение уехать с Занзибара — это лишь хороший совет друга.
Он помолчал секунду.
— Боюсь, что я не смогу. В любом случае я должен закончить все свои дела.
— Ах, понимаю. Хваленый немецкий порядок и основательность.
Генрих сдержанно улыбнулся.
— Скорее кодекс чести купца. Я не хочу разрушить еще и свою деловую репутацию и оставить в этом уголке мира выжженную землю, если мне когда-нибудь удастся уехать вслед за своей невестой. Кроме того, — он глубоко вздохнул и, опершись локтями на подлокотники кресла, переплел пальцы рук, — к этому меня вынуждает материальный вопрос. Дел в качестве агента «Ханзинга» у меня было немного, но я всегда ставил себе целью открыть собственную фирму. Мои… — он попытался найти нужные слова, и на это ему понадобилось несколько секунд, — мои отношения с Биби Салме и реакция на них — все вместе послужило причиной, чтобы мистер Коль, мой партнер по фирме «Коль и Рюте», вышел из нее. Что означает существенную финансовую потерю для меня, и теперь я должен восполнить урон. Видите ли, мне… — тут улыбка промелькнула по его лицу, — мне скоро предстоит содержать жену и ребенка.
Его визави кивнула.
— Я понимаю.
Генрих откинулся на спинку кресла. Он разомкнул кисти рук и, свесив их с подлокотников, принялся играть расслабленными пальцами.
— Я просто не могу сейчас уехать, — помолчав, признался он. — Как бы мне ни хотелось сделать это…
С какой радостью Генрих уехал бы с Занзибара хоть сегодня — это было написано на его лице, и именно это прочла Эмили Стюард, когда он снова повернулся к ней. Он выглядел так, словно он что-то утратил. Словно Биби Салме захватила с собой какую-то его часть — когда бежала с острова.
33
Аден, Юго-Западная Аравия, два дня спустя
— ак что вы думаете об этом?
Салима молчала, отведя глаза в сторону. Ей надо было хорошенько обдумать все, что сообщил ей полковник Дж. З. Гудфеллоу, заместитель британского консула в Адене, подробно изложивший ей послание султана Меджида — по поручению последнего. Хотя уже заранее знала ответ.
Согласно исламским законам, она находилась — как и прежде — под опекой Меджида, который через Гудфеллоу предлагал ей вернуться домой. Разумеется, только при условии, что она незамедлительно переедет в собственный дом, который он ей предоставит, подальше от испанской четы, которая так любезно ее приняла в Адене. Кроме того, ей следует прекратить появляться на людях в ее теперешнем положении и также положить конец общению с европейцами, живущими в Адене; в том числе с представителями британского анклава, который уже давно представлял собой смешение различных культур и языков.
— Он и в самом деле требует от меня прервать все мои отношения в Адене и не заводить новые знакомства? — после некоторых раздумий тихо спросила Салима.
— Да, именно так. Впредь никакого общения с англичанами или немцами, — подтвердил полковник Гудфеллоу на не слишком хорошем арабском с сильным английским акцентом: язык он начал изучать только после назначения на официальный пост. — И переписка с означенными иностранцами вам также запрещена.
Рот Салимы искривился в насмешливой улыбке.
Одну руку он протягивает мне в знак примирения, а другой наносит удар.
— Вместо этого, — поторопился добавить полковник, — вам гарантируется прием в самых уважаемых арабских семьях. У меня…
— Да, благодарю, — прервала его Салима. — Я выслушала ваши приветственные слова и свидетельства уважения, которые вы высказали мне от имени моего брата. Очень витиевато, очень благочестиво.
Полковник Гудфеллоу погладил усы. Он чувствовал себя не в своей тарелке, ибо не мог разгадать тон собеседницы — так же, как ему было не по себе и от этого поручения начальника.
— Я разделяю мнение вашего брата, высокочтимого султана Занзибара, что вам лучше быть среди равных вам по происхождению, достопочтенная Биби Салме.
В ответ снова скептическая улыбка.
— Я же смотрю на это по-другому. И главное сейчас — это то, чего хочу я.
— Но вы подумайте, от чего вы отказываетесь, — настаивал он. — Не только от положения, которое в состоянии дать только ваша семья. Вы сейчас готовы разорвать все родственные узы — и безвозвратно. Вы потеряете ваш язык, вашу культуру и не в последнюю очередь — вашу религию.
Веки Салимы дрогнули, как будто она получила пощечину или испугалась, что ее сейчас ударят.
Мои родственные узы… мои корни… Они давно обрублены… Меджид это сделал давно.
Ее взгляд блуждал по комнате, белый холод которой хозяйка дома сеньора Тереса Масиас пыталась согреть тяжелой темной мебелью, фарфоровыми безделушками, коврами, тяжелыми портьерами и многочисленными подушками, которые во влажном соленом воздухе источали запах плесени. В углу комнаты она увидела фигуру на стенной консоли: светлокожая женщина с розовыми щеками в одеянии таком же ярко-красном, как цветок гибискуса на Занзибаре, голову и плечи окутывает плащ, совсем не похожий на обычную черную шейлу — плащ цвета безоблачного неба над тропиками. Дева Мария, объяснила ей сеньора Масиас, а толстенький младенец у нее на руках, весь в складочках, был Иисусом, сыном Божьим. Когда ее хозяйка, — побуждаемая любопытными вопросами Салимы, — рассказала о ней подробнее, Салима поняла, что эта Мария — та же самая Мариам бинт-Имран, о которой она читала в Коране: там есть даже сура, носящая ее имя; а Иисус — это Иса ибн-Мариам, один из пророков Аллаха. Знакомые имена и истории, которые она читала еще девочкой и выучила наизусть. Но только здесь, в Адене, она начала постигать и понимать схожесть ислама с христианством. Так же, как и различия, которые казались ей абсолютно противоположными, — как день и ночь, связанные только узкой полоской сумерек или рассвета. Полоску, которую ей нужно перешагнуть — только будучи христианкой, она сможет стать женой Генриха.
Все больше долгов, которые накапливаются; все больше грехов, которые я совершаю. Мне остается только надеяться и молиться, что я правильно поняла указующий перст судьбы и выбрала верный путь. Даже если я уже и не знаю, к кому отныне я должна устремлять свои молитвы — все еще к Аллаху или уже к христианскому Богу? Кто из них двоих отныне хранит меня?
— Не думайте об этом, — обратилась она к полковнику, — свою веру я не потеряю. Но вы ведь наверняка понимаете, в сколь малой степени меня могут остановить традиции, обрекающие меня на верную смерть? Вера у меня останется, только в другом обличии, нежели до сих пор.
Взгляд полковника невольно прошелся по пышным юбкам на кринолине, быстро миновав округлившийся живот, не полностью скрытый широкой шалью, на секунду задержавшись на узком жакете с длинными рукавами, потом поднялся выше и остановился на волосах, разделенных на прямой пробор и собранных сзади в тяжелый узел. Смущенная улыбка появилась на открытом лице Салимы, когда она вдруг осознала двусмысленность своих только что произнесенных слов.
— После того, как я надела европейское платье и быстро привыкла к нему, я не могу так просто вернуться к арабской одежде.
Перемена одежды была похожа на линьку: как будто она поменяла кожу — сняла узкие штаны и длинные верхние рубахи и обменяла их на всевозможное нижнее белье из тонкого батиста и на юбки колоколом. Ей понравилось, как облако ткани колышется вокруг ее ног, как при ходьбе шелестят юбки и как подол шуршит по полу. Китовый ус корсета сжимал ее узкую талию и приподнимал грудь, вынуждая держаться очень прямо — и она чувствовала себя выше ростом на целую голову. И все это как бы создавало дистанцию между ею и новым миром, в котором она чувствовала себя менее уязвимой и менее обиженной. Только с кринолином, сооружением в виде широкой юбки на обручах, соединенных лентами, она еще не очень подружилась.
— И прежде всего — я не желаю покидать дом сеньоров Масиас.
Гудфеллоу размышлял, вправе ли он читать нотации сестре султана Занзибара, сидевшей напротив него за столом и вызывающе вздернувшей подбородок с намеком на прелестную ямочку, и проповедовать ей о непомерной гордыне и ее последствиях, но все же предпочел промолчать. Воспитание юных дам, бездумно или, наоборот, с твердыми намерениями перешедших все границы, определенно не входило в его задачу.
— Мне также не следует скрывать от вас, — вместо проповеди сообщил он, — что вашим братом, высокочтимым султаном Занзибара, я уполномочен всеми силами препятствовать вам и ни при каких обстоятельствах не допустить вашего отъезда в Гамбург.
Темные глаза собеседницы опасно сузились. Гудфеллоу был почти уверен в том, что видит в них полыхающие огни.
— Вы попытаетесь меня задержать?
Полковник сцепил пальцы и какое-то время внимательно рассматривал их, потом перевел взгляд на Салиму и долго изучал ее лицо.
— Мне кажется, что вы и в самом деле не желаете еще раз обдумать серьезность вашего решения — отказаться от прошлой жизни — и принять европейский образ жизни. Уж не говоря о том, чтобы по зрелом размышлении все-таки вернуться.
— Так оно и есть, — скромно прозвучал ответ Салимы.
34
Прерывисто дыша, Салима преодолела подъем. Узкая тропинка, которая начиналась сразу за домами и вела вверх, бежала между ущелистых скал, отливавших темным, почти черным, а в некоторых местах — красноватым. Воздух был перенасыщен зноем и был таким же тяжелым, как тело Салимы. Обжигающий ветер то и дело налетал на нее, и пот еще сильнее струился изо всех пор. Песок, разносимый ветром, царапал лицо и колол глаза. Это восхождение было явно для кого-то другого, а не для нее, таскающей дополнительный вес и чувствующей усталость во всех своих членах. К тому же еще в сентябре, в одном из самых жарких месяцев здесь, в Адене, когда любое движение требовало большей силы воли. И все же Салима наслаждалась каждым мгновением физического напряжения после всех этих месяцев и недель, когда она была заточена в доме на Занзибаре.
Чем выше она поднималась, тем глуше становился шум города, бесчисленные громкие голоса, цоканье копыт и шуршанье колес. Как будто сутолока и шум снизу заставляли человека подняться в горы, чтобы побыть там в тишине. Все чаще она останавливалась, чтобы передохнуть, но еще ей хотелось разглядывать город сверху.
Аден был новым городом, он разросся только в последние годы — вырос словно из-под земли. Пробитая в камне широкая дорога вела к морю и делила город на две части, по ней в обе стороны двигались запряженные лошадьми и ослами повозки. По одну сторону двойной стены громко билось сердце Адена, которое, казалось, было единым для многоликой пестрой толпы: среди них были сомалийцы кофейного цвета кожи, закутанные в большие пестрые одежды; черные, как смоль, люди из Центральной Африки и арабы маленького роста, загорелые до черноты, — эти из внутренних районов полуострова. Стройные длинноногие бедуинки с кожей будто из глины и песка; мелькали блестящие бронзовые лица индийцев; невероятно яркие и разноцветные сари — как крылья мотыльков — индийских женщин. Иной, не такой, как на Занзибаре, была и здешняя жизнь, — бурной и кипящей. На шумных и ярких базарах, да и прямо на улицах на фруктовых прилавках перед маленькими магазинчиками — повсюду можно было видеть тяжело груженных верблюдов, горделиво выступающих и никуда не спешащих. Они проплывали и мимо арабских домов из белого или красноватого известняка, изящные деревянные эркеры которых выходили на улицу; и мимо домов индийцев, одновременно массивных и игриво-воздушных. Купола синагог и мечетей, стройные индийские храмы оживляли строгие улицы, а минареты вдруг вырастали подобно указующим перстам из настоящего каменного моря домов.
Здешние дома казались Салиме до странности низкими, что и создавало — вкупе с просторными улицами — впечатление широты и бесконечности. Вопиющим противоречием была массивная скала, окружавшая Аден, которая издавна держала город в мощных и навсегда застывших каменных объятьях. Сквозь узкую расселину, словно великаном пробитую в стенах кратера потухшего вулкана, вдали можно было видеть переливающееся море, а на нем — голый островок. По ту сторону стен находилась еще одна часть города. Прямые улицы с решетчатой планировкой, где бунгало были похожи одно на другое, как капли воды. Большие белые дома с колоннами и полуциркульными арками, сверкающие под солнцем, стояли стройными рядами, на вид простые, они были великолепными, а за ними располагались служебные помещения, вальмовые крыши которых были покрыты соломой, а стены сложены из дерева или камня, там содержали лошадей, были устроены склады и искусственные водохранилища. Это был камп британцев, как его все еще называли, хотя прошло уже много лет, как его строили, и с тех пор он стал настоящим гарнизоном, над которым развевался сине-красно-белый Юнион Джек. Однообразное скопление практичных построек, среди которых возвышалась старая башня, которая некогда могла быть или минаретом, или маяком. Солдаты британской короны обещали Салиме защиту, которая была ей так необходима. Хотя у Меджида и были длинные руки, которые могли дотянуться до нее, — одновременно заманивая и угрожая, — но в Адене ему ее не схватить.
Крутая тропинка вела сквозь ограду, и вот Салима уже у цели: это была круглая башня, приземистая и неуклюжая, без окон и с одним проемом вместо двери — едва ли больше узкой выемки в каменной стене. Со стоном выскользнула Салима из туфель и, развязав ленты соломенной шляпки, сняла ее. Она опустилась к подножию башни и села, широко расставив колени под пышными юбками, чтобы округлившемуся животу было удобно. Спиной она прислонилась к нагретому солнцем камню и подождала, когда сердце и дыхание придут в норму.
Башня Молчания, или Башня Тишины, — так называлось мрачное сооружение; если смотреть из города вверх, оно казалось только светлым пятном на темном камне, неприметным и не бросающимся в глаза. Сеньора Масиас с ужасом поведала Салиме, что на эту гору парсы приносили своих покойников, и солнце и ветер, а потом и черные птицы, кружащиеся в небе над башней, довершали вечный цикл жизни и смерти [7]. Салима не могла постичь отвращения своей испанской хозяйки. И в первый раз ее сюда привело упрямство и любопытство; она находила некоторое удовлетворение в том, что может совершить это — невзирая на свое отяжелевшее тело. Здесь она нашла место, которое считала святым, оно было пропитано временем и искренними чувствами, а кроме того, и некоторым представлением о вечности.
Салима бездумно водила пальцами по жесткой траве и по твердому каменному полу и нащупала что-то маленькое, твердое, овальное, наполовину скрытое рыхлой землей. Она извлекла это нечто на свет: металлическую пластину не больше ногтя, с крошечной петелькой; по всей видимости, она была сделана из серебра, матовая, черненная и шершавая — вся в царапинах. Она повертела ее, затем осторожно вернула на место.
Салима закрыла глаза и прислонилась головой к стене, наслаждаясь ветром и солнцем на своем открытом лице. Здесь было место, перевидавшее и перечувствовавшее многое, но остававшееся прежним. У нее было такое ощущение, что она здесь не первая, кто ищет тишины и возможности побыть наедине с собой.
Она мечтательно погладила живот. Все больше и больше она чувствовала дитя, его движения: как оно барахтается, бьет ножкой или кулачками или просто щекочет ее. Иногда, когда она была одна — вот как сейчас, — она шепотом разговаривала с ним, с их нерожденным ребенком. Рассказывала, с какой любовью они зачали его и с какой радостью его ждут. Рассказывала о его отце, который скоро приедет и заберет их на свою родину, — о ней она рассказывала ребенку все, что узнала сама, а еще делилась с ним мыслями, как она представляет себе их будущую жизнь там. Время от времени ей хотелось рассказать ему о Занзибаре — об острове с пышной растительностью, овеваемом всеми морскими ветрами. О его дедушке султане и о его бабушке из далекой Черкессии. Однако только одна мысль о Занзибаре, о смертельном страхе и об ужасах, испытанных там, душила ее. Когда гремит гром, яйцо портится, так говорят на Занзибаре. Но ее ребенок должен спокойно развиваться в ее теле — и в безопасности.
— Когда-нибудь, — пробормотала она, — когда-нибудь я расскажу тебе о нем.
Когда воспоминания больше не причинят боли.
Она поблагодарила судьбу, что та привела ее сюда, и снова благодарила хороших людей, которые помогали ей. Хадуджи. Госпожа Стюард и Зафрани. Доктор Кирк. Капитан Пейсли, тот, испытывая смешанные чувства — мистический мужской страх перед загадкой будущей жизни и в сочетании со внешней грубоватостью, — охранял ее, подобно стоглазому Аргусу, и заботился о том, чтобы на борту его судна она не испытывала неудобств. И именно ему она доверила свою служанку, чтобы он доставил ее целой и невредимой домой — на Занзибар.
А Тереса Масиас, случайная знакомая из того далекого времени, когда испанская чета часто бывала в доме султана Занзибара… Еще до принятия закона о запрете работорговли для европейцев, который мог бы привести Бонавентуру Масиаса прямиком в тюрьму за его нелегальные делишки. Однако в последний момент им с женой удалось бежать с Занзибара с некоторой наличностью и кое-какими вещами. После этого они осели в Адене и хотели начать новую жизнь. Здесь, в Адене, они прибились к берегу, как и Салима, поселившись в этом уголке мира, который не был истинно британским, но и не полностью арабским, в нем было кое-что от Индии и от Африки, в нем было что-то еще — и все же ничего собственного. Аден — ничейная земля. Так же, как и она, Салима, он был арабского происхождения, которое она добровольно отринула и повернулась к нему спиной, не имея никакой новой почвы под ногами, куда можно было перенести свои корни. Так же, как и она, — больше не невинная девица, но и не замужем, зачала ребенка, который еще не родился, и ходит в одежде, которую ей одолжили, только подогнав по ее фигуре.
Она вздохнула и стала рассматривать трещины и щели Кратера. Она могла понять жалобы Тересы Масиас, которая, прищелкивая языком, говорила, как угнетающе на нее действует эта скала. Как ужасны эти ворота, через которые проходит улица из порта в город, между двумя крутыми склонами, похожими на раскрытый зев.
Но сама Салима воспринимала Аден совсем иначе. С той первой секунды, когда «Хайфлайер» вошел в гавань, где гостиницы и пансионы для путешествующих были заново отстроены или украшены, где слуга супругов Масиас ждал ее с коляской, чтобы отвезти в дом хозяев, — она почувствовала себя в безопасности. Скудная растительность, предлагавшая немного больше, чем просто высохший кустарник, сухая трава или скудные кусты, образовала приятный контраст пышному цветению Занзибара, она не мучила ее болезненными воспоминаниями. А то, что кругом камень, — весь в трещинах, складках и шрамах, ей вовсе не мешало, — наоборот, она чувствовала себя как в лоне матери-земли, хранящей и оберегающей.
Расположенный в тысяче миль от Занзибара и на том же полуострове, что и родина ее отца Оман, Аден казался Салиме тем местом, где она отдохнет душой и телом. Промежуточным миром, точкой пересечения ее прежней жизни и новой, которая лежала перед ней. Хорошее место для рождения ребенка.
И для того, чтобы ждать Генриха.
35
Неутолимая жажда выйти на улицу, на простор — под лоснящееся небо Адена, которое здесь было намного выше, чем на Занзибаре, — и столь же жгучее желание пройти размашистым шагом как можно большее расстояние, словно она торопилась оставить за собой свое прошлое как можно скорее, словно она так приблизится к Генриху, — такие порывы навещали Салиму все реже. Еще и потому, что в октябре и ноябре разразились дожди, наполнившие резервуары наверху Кратера и внизу в городе; и потому, что ребенок рос и рос в ее теле. Ей становилось тяжело ходить, однако тяжесть эта наполняла ее блаженством.
Беспокойство Салимы сменилось тихим довольством: теперь она проводила дни напролет в доме четы Масиас, удобно расположившись в одном из кресел весьма топорной работы и положив отекшие ноги на пуфик. Она, у которой никогда не хватало терпения и уменья для женского рукоделия, теперь — под умелым руководством Тересы — шила и вязала рубашечки, шапочки и башмачки по европейскому образцу. А еще она сшила мешочек из алого, как маков цвет, шелка, и, расшив его разноцветными занзибарскими узорами, пересыпала туда песок с побережья Занзибара, привезенный сюда в носовом платке Генриха. Тереса на суахили объясняла ей суть христианской религии и читала вслух письма Генриха, написанные тоже на суахили, и заботилась о том, чтобы ответы Салимы на арабском — она очень надеялась, что Генрих сумеет расшифровать ее каракули, — отправились к адресату. Тереса учила гостью английскому языку — как устному, так и письменному — над латинскими буквами Салима долго билась и уже почти отчаялась покорить их.
За такими незатейливыми занятиями, какими бы утомительными они ей ни казались, она коротала время ожидания.
— Тереса… — Салима торопливо постучала одной рукой в закрытую дверь. Другой рукой она поддерживала живот — Тере… — голос ее прервался, на нее накатила очередная волна боли. Она прерывисто дышала и прислонилась лбом, покрытым каплями пота, к притолоке. — Тереса, — жалобно простонала она.
Дверь приоткрылась. Обычно бодрые, с искорками, круглые глаза испанки сейчас казались узкими щелками — она еще не совсем проснулась, а несколько седых прядей выбились из-под чепца. Сеньора Масиас прищурилась, но вдруг глаза ее широко распахнулись, и в ту же секунду она окончательно проснулась.
— Madre de Dios! Пресвятая Дева! Салима, у тебя начались схватки? Дитя мое, почему же ты не разбудила служанку?
Салима приподняла одно плечо и хотела объяснить — они мне совсем чужие, а тебе я доверяю, — но всхлипнула: на нее нахлынула очередная волна боли.
— Vamos, vamos! Идем скорее! Быстро в постель! — велела испанка и обняла Салиму. Повернув голову в сторону спальни, она залпом протараторила несколько невероятно быстрых фраз, на которые бас сеньора Бонавентуры в ответ утвердительно пробурчал:
— Sí. Sí. Sí. Да-да-да.
Салима расхаживала по комнате и утробно стонала, собственный живот казался ей глубоким колодцем, глубоким, как пропасть. И он был заполнен ребенком, ее ребенком, которому пришел срок явиться в этот мир. Она жалобно причитала, выплескивая боль, по лицу текли горючие слезы, но все же она радовалась каждому шагу на этом тернистом пути. Негодующе она отталкивала руки Тересы, которая хотела уложить ее в постель. До тех пор пока ее ноги не подкосились, пока ее силы не иссякли — только тогда она безвольно упала на постель. «Это расплата, — мелькало у нее в голове, когда боль волна за волной окатывала ее; боль была сродни огню, она ни на что не была похожа — ни на что, что она когда-либо испытывала в своей жизни. — Это цена за исполнение моих желаний. За все наслаждения». Она громко звала — Генриха, мать, отца, даже Меджида и Холе. Она беззвучно молилась и просила об искуплении. Но никто, никто не пришел. Тереса и единственная повивальная бабка в Адене, даже врач, которого наконец позвали, были для Салимы все равно что неодушевленные предметы в комнате — бесполезными и далекими. Она была одна, затерянная в этом большом мире, пойманная в ловушку времени; за окном меж тем светлело и начинался новый день. Не было никакого пути назад — и так же ничего не было впереди. Было только узкое нечто между ними, и оно разрывало Салиму на куски.
Ее словно налитые свинцом веки поднялись и опустились, потом с трудом поднялись снова. Неясные расплывчатые тени, которые медленно выплывали из тумана. Где-то рядом ворковала и нежно поддразнивала кого-то Тереса, кого-то она громко целовала, тихонько напевая что-то нежное. Потом положила ей в руки какой-то сверток, и Салима долго на него смотрела, пока не сообразила, что это новорожденный, весь сморщенный и помятый. Глазки спрятаны за толстыми складочками, губки округлились, как будто хотели произнести совершенно круглое «О», чтобы поведать всем о своем изумлении.
Высокий тонкий звук вырвался из горла Салимы, недоверчивый и удивленный, но столь же и восхищенный. Она умолкла, переполненная совершеннейшим счастьем.
За это никакая цена не была слишком высокой.
Осторожно прижала она этого человечка к себе, эту жизнь, которая была такой юной и такой хрупкой.
Нет ничего, чего бы я не отдала, нет таких страданий, кои я бы не претерпела, нет ничего дороже для меня, чем это маленькое существо.
Ее дитя. Ее и Генриха.
36
Случилось чудо, думала Салима, разглядывая сына. Настоящее чудо.
Чудо, наполнявшее ее благоговением. Чудо, от которого сначала ей было даже не по себе. Как могло ее тело произвести на свет нечто такое, что было создано ею и Генрихом и все же совсем иное, уже отделенное от нее самостоятельное существо? С собственной волей, собственным языком, жестами и мимикой, которую сначала она не понимала и которую должна научиться понимать.
Она видела, как росли другие дети. Много детей. В Мтони, в Бейт-Иль-Сахеле, в Кисимбани. Салима всегда думала, что у нее достаточно знаний, думала, что за свою жизнь видела предостаточно детей — у многочисленных матерей или с няньками. И только теперь она поняла, что собственное дитя может долго оставаться незнакомцем и надо хорошенько узнавать его. Хотя Салима и родила сына, но его матерью она становилась постепенно. День за днем, ночь за ночью усердно ткала она нити, связующие ее и малыша. И зачастую ее охватывала гложущая сердце ревность, когда ее сын лежал у груди своей индийской кормилицы, которую выбрала Тереса. Однако пока Салима набиралась мужества, чтобы восстать против обычаев и кормить сына самой, молоко у нее пропало. Постепенно сын стал смыслом жизни Салимы, которую она вела в Адене.
Весь декабрь и январь, пока их сын, ее и Генриха, рос и взрослел, он то плакал, то дарил ей улыбку, от которой Салима таяла; сначала он кряхтел, пищал или гулил, потом стал лепетать или даже что-то бормотать; его черты лица, его явные предпочтения, как и неприязнь к чему-то, постоянно менялись — он был, как океан, — столь же многолик и переменчив.
В феврале ее нашло письмо от Генриха, в котором он сообщал, что сейчас остановился на Сейшельских островах, — восточнее Занзибара, — находящихся в британском владении, и что хочет основать собственную компанию «Рюте и К°. Раковины каури» [8]. Водившиеся на Сейшелах в неимоверных количествах, похожие на фарфоровые яйца самых разнообразных расцветок — от бело-желтых до коричневатых, — в Восточной Африке они были редкостью. Такой редкостью, что они там служили изысканными украшениями и даже использовались вместо денег, которые можно было обменять на любой товар. Торговцам каури, которые доставляли раковины с Сейшельских островов в Африку, они приносили существенный доход, и Генрих не хотел упускать такой отличной возможности. Он не сообщил Салиме, когда она в точности может рассчитывать на его возвращение, лишь то, что он приедет так скоро, как только сможет.
Сказать, что Салима чувствовала себя одинокой, было нельзя; со своим полуарабским, получеркесским происхождением, изящно одетая в европейское платье, в смешанное общество Адена она вписалась как нельзя лучше; благодаря ее открытой и искренней манере держаться она быстро заводила новые знакомства, а ее очаровательный маленький сынок, который всегда смеялся и очень редко дичился посторонних, придавал ей особое обаяние.
Только в Адене Салима поняла, как сильно они с Генрихом связаны. Как глубока и сильна их любовь. Если в Кисимбани она могла считать часы, когда он заключит ее в объятия; если в Каменном городе она хотя бы знала, что он рядом — пусть и в доме напротив, — то в Адене она отчетливо ощутила пустоту — ей невероятно его не хватало. Ночами ее тело мучительно тосковало по его объятьям, как будто каждая клеточка его страдала от иссушающей жажды и голода. А днями она отчаянно жаждала, как манны небесной, услышать его голос, услышать его смех — но вынуждена была довольствоваться воспоминаниями. Это было больше, чем страсть. Без Генриха даже в самой маленькой радости, в каждом миге счастья не было полноты ощущений, всегда была трещина, заполненная тоской. И все же с ней была небольшая частичка Генриха — их сын.
На Занзибаре новорожденного сразу после появления на свет обмыли бы теплой водой и посыпали бы приятно пахнущим порошком; надели бы на него рубашечку и туго запеленали бы, оставив свободной только головку; и освобождали бы из этого кокона дважды в день, чтобы искупать и поменять пеленки, и это длилось бы сорок дней — все это делается для хорошей осанки. В течение этого срока младенца могут видеть только мать с отцом, кормилица и доверенные рабыни, может быть, еще близкие подруги молодой матери. На сороковой день этот своеобразный бандаж сняли бы, старший евнух побрил бы головку младенца наголо, и его обрядили бы в шелковую рубашечку и шапочку из расшитой золотой нитью ткани.
Не так дело обстояло с сыном Салимы. Частью оттого, что Тереса не хотела ничего знать о подобных суевериях и заверила молодую мать, что младенец и без этого бандажа не вырастет кривым или горбатым; частью оттого, что Салима сама была преисполнена твердой решимости избавляться от старых занзибарских предрассудков везде, где только можно.
Не было устроено для ее сына и церемонии, коей в гареме отмечался большой шаг в развитии ребенка: когда младенцы уже могут сидеть самостоятельно, их усаживают в коляску, устланную покрывалами и подушками, и обсыпают воздушной кукурузой и серебряными монетками, чтобы остальная детвора могла полакомиться и собрать эти монетки.
Ее сын в марте все еще не имел имени и не был крещен.
По воскресеньям, после утренней мессы, из церкви, возведенной только три года назад и освященной вот уже как два года, в дом четы Масиас приходил англичанин, капеллан англиканской церкви, и почти все, чему училась Салима у Тересы — по части религии, — приказывал ей забыть. Ведь Масиасы были католиками, а капеллан Лумминс должен был ее крестить, правда, он очень уважал эту испанскую чету, но об их вере отзывался не слишком хорошо.
Салима была его прилежной воскресной ученицей, несмотря на то, что многое в Священном Писании она считала жестоким и брутальным и непонятным. Но эта вера была верой Генриха и верой, в которой должен воспитываться ее сын, и она желала принять эту же веру.
В крестильной чаше христианской церкви Адена капеллан Лумминс первого апреля 1867 года в присутствии крестных родителей Тересы и Бонавентуры Масиас крестил сына Генриха Рюте и принцессы Салме бинт-Саид, родившегося в Адене седьмого декабря 1866 года, и нарек его именем Генрих.
— Посмотри, что у меня тут… Как ты думаешь, что это? Это мячик.
Салима толкнула шар из красной резины, немногим больше мужского кулака, и он покатился по ковру — прямо к голеньким толстеньким ножкам маленького Генриха.
— Ма… — пролепетал он и весело зашлепал по мячу. — Ууу… — пропыхтел затем и прополз по толстому покрывалу чуть вперед.
Салима, как всегда, ходила в доме босиком, она подобрала юбки, присела перед ним на колени и пощекотала под пухленьким подбородком, потом ладонью подкатила мяч к себе и снова подтолкнула его с ободряющим возгласом к малышу. Бутуз подарил ей пленительную улыбку во все его круглое личико. Жара на исходе мая, казалось, ему абсолютно не мешает.
— Тебе нравится? Тебе нравится мячик? Да? — манила она его, на что маленький Генрих отвечал такими радостными криками, которые заглушили все остальные звуки в доме и вокруг дома супругов Масиас. Собственный голос привел малыша в восторг, на секунду он умолк, чтобы набрать в легкие воздуха, размахивая ручками в перевязочках.
— Биби.
Бросив беглый взгляд на дверь, Салима застыла, как вкопанная. Смех застрял у нее в горле.
Какую-то ужасно долгую секунду она не знала, что ей делать с руками и ногами, как подняться. Она видела только Генриха, загорелого и пропыленного, волосы и усы отсвечивали золотом, светлый костюм был в пыли и в сером налете от испарений черного камня, которые были разлиты в воздухе Адена.
На миг у нее перехватило дыхание. Даже малыш затих.
— Ген… — выдавила она перед тем, как сумела как-то встать на ноги и сделать два неуверенных шажка. И тут же полетела к нему навстречу, в его раскрытые объятия. — Ты здесь — наконец-то здесь. — Салима плакала и смеялась, покрывая лицо Генриха поцелуями и наслаждалась его поцелуями.
— Моя Биби, — шептал он. — Наконец-то. Моя Биби. — Его руки гладили ее по лицу. — Мне так ужасно жаль, но я никак не мог приехать раньше. Как ты? У тебя все хорошо?
— Да. О да. Сейчас все хорошо, — сказала она растроганно. Ее голос был глухим от поглотившего ее потока счастья и радости.
Она заметила, что Генрих смотрит мимо нее, на их малыша. И она отступила на шаг назад, вытерла мокрые щеки и обеими руками обхватила себя за локти.
Очень медленно подошел Генрих к сыну, присел рядом на корточки. Бутуз выпятил нижнюю губу, избегая его пытливого взгляда и смущенно хлопая по мячу, но, несмотря на это, с любопытством искоса поглядывал карими глазами на незнакомца.
Удивительно ловко для мужчины и все же слегка неуклюже Генрих подхватил сына под мышки и поднялся во весь рост; малыш поджал крохотные ступни и согнул колени. Отец держал его перед собой на вытянутых руках и жадно оглядывал его: круглое личико, унаследованное от матери, шелковые волосики, которые покрывали его головку, были, как нити еще не застывшей карамели. Узкие глаза от него самого. Генрих-младший бесстрашно встретил его взгляд, но потом вопросительно посмотрел на Салиму.
— Привет, сын, — шептал Генрих, и его голос дрогнул, когда он прижал малыша к себе, осторожно касаясь пухлых бархатных щечек губами и своими заросшими щеками — от этой картины сердце у Салимы переполнилось.
Генрих положил их дитя на одну руку, другую протянул к Салиме. Она прижалась к нему, обняла маленькие плечики их малыша, счастливая совершенно и без остатка. Наконец-то вместе.
— Давай поженимся, Биби. Как можно скорее.
«Девять месяцев, чтобы произвести ребенка на свет», — думала Салима, стоя в легком светлом муслиновом платье перед крестильной чашей маленькой церквушки, расположенной высоко на самой вершине отвесной стены Кратера, колокольня отсутствовала. Она преклонила колени.
«И девять месяцев здесь, в Адене, чтобы заново родиться».
— …принимаю знак креста, — голос капеллана Лумминса отдавался эхом от каменных стен. Салима ощутила прохладу его пальцев на своем лбу, когда он святой водой начертал на нем крест.
— …я крещу тебя во имя Отца и Сына и Святого Духа и нарекаю тебя Эмили.
Это был ее выбор. Она сама захотела, чтобы отныне ее звали Эмили — в честь Эмили Стюард, ее спасительницы, она просто хотела воздать ей должное — за ее неоценимую помощь при бегстве с острова. Эмили Стюард подарила ей вторую жизнь, чтобы она в свою очередь смогла подарить жизнь сыну и стать женой Генриха. Эмили — еще и потому, что это имя звучало для нее, как напоминание о цветущих лугах, о которых ей рассказывал Генрих.
— …и я спрашиваю тебя, Рудольф Генрих Рюте, хочешь ли взять в жены присутствующую здесь Эмили…
В присутствии британского консула майора У. Д. Мериуэзера, бывшего британского консула на Занзибаре и в недалеком будущем генерального консула в Алжире, майора Роберта Ламберта Плейфера, Бонавентуры Масиаса, украдкой смахнувшего слезу, и его супруги Тересы, которая держала на руках визжащего Генриха-младшего, Генрих Рюте дал обет только что крещенной Эмили любить, уважать и почитать ее до тех пор, пока смерть не разлучит их. Английским Эмили владела еще не так хорошо, чтобы понять все формулы и обеты. И когда капеллан Лумминс обратился к ней, она просто подождала, когда он закончил и вопросительно посмотрел ей в глаза, — и твердым голосом ответила:
— Йес!
И капеллан Лумминс объявил их мужем и женой.