– Что ты на меня так нехорошо глядишь? Видно, я не по сердцу тебе, не любишь меня?
Ходотов, пожав плечами, сухо ответил:
– Что я? Тебя вся Россия не любит.
У Распутина что-то дрогнуло в лице, и, насупившись, он отошел. Но недолго тянулось его мрачное настроение. За обедом ему усердно подливали красного вина, и он так же усердно пил стакан за стаканом. Ел он весьма неаппетитно, гораздо чаще прибегая к помощи пальцев, нежели к помощи вилки.
И здесь были его поклонницы, но присутствие посторонних несколько сдерживало этих дам. По словам очевидцев, на строго интимных обедах поклонницы в каком-то благоговейном экстазе облизывали и обсасывали руки Распутина, запачканные в рыбном или говяжьем соусе. Обед кончен. Рамш, взяв гармонию, с виртуозной лихостью начал исполнять плясовую. Зажженный этими звуками изящный и ловкий Орлов, одним прыжком очутившись на столе, пустился в «русскую». Это подзадорило Распутина, и он, разогретый вином, ринулся вприсядку. Это был обыкновенный мужицкий пляс, но с несомненным придатком особенной волевой силы, мало-помалу перешедшей в хлыстовское радение. И чем дальше, тем больше от жестикуляции старца веяло такой откровенной эротикой, что делалось омерзительно. Я поспешил незаметно уйти. Это была моя первая и последняя встреча с фатальным Григорием Ефимовичем. Впрочем, она могла бы быть далеко не последней, но я сознательно уклонялся от приглашения в те дома, где мог с ним встретиться.
От Распутина вполне понятен и логичен переход к его личному секретарю Симановичу.
Разумеется, это секретарство было мифическое и вполне самозваное. Зная, что около старца легко поживиться и на его имени легко играть, Симанович назвался его секретарем.
Что такое Симанович?
Прежде всего мелкий клубный игрок, выражаясь клубным языком, «сидящий на швали». Потерпев поражение на карточном поле, он решил вознаградить себя, эксплуатируя возможности и связи Распутина. Оседлав безграмотного мужика, Симанович преуспевал, выдумывая и осуществляя один гешефт за другим. Он устраивал оргии, на которых опьяневший Распутин делался в его руках послушным и слепым орудием.
Если бы Симанович на этом и закончил свою карьеру, это бы еще с полгоря, мало ли таких, как он, не стоило бы о нем и вспоминать. Но в том-то и дело, что он осмелился выпустить свои «Мемуары»…Трудно выдумать более дурной тон, чем язык этих воспоминаний. «Не по Сеньке шапка», можно сказать по адресу этого мемуариста.
А вот где оказался Симанович в своей родной стихии, это в роли импресарио дочери Распутина Марьи Григорьевны. Он возит по всему свету эту неуравновешенную, странную особу и показывает ее на подмостках разных кафешантанов и варьете. Все ее номера и скетчи – тенденциозное унижение бывшей императорской России. В одном из таких скетчей Распутина появляется в царской короне и с кнутом в руках, что должно символизировать «кровавую тиранию самодержавия». Меня удивляет равнодушие эмигрантской печати ко всей этой гнусности вместе с вдохновителем ее – Симановичем.
Был 1917 год. Была керенщина. Я надумал большую сибирскую поездку с целым рядом концертов, начиная с Вологды и Перми и кончая Владивостоком.
Я с моей труппою занял ряд купе в спальном вагоне сибирского экспресса. До Екатеринбурга все шло благополучно. Вернее, какая-то видимость благополучия. Никто не врывался к нам, но эта угроза висела над нами, и вообще мы чувствовали себя во власти анархии, быть может, временно и случайно притаившейся.
…Чем дальше, тем ярче сказывались завоевания революции. Битком набиты были шинельной чернью все вокзалы и станции Сибири. Эти орды останавливали движение, атаковали поезда. Узнав, что какой-нибудь пассажирский поезд идет раньше, они устремлялись к этому поезду, выламывая окна и двери, терроризируя платных пассажиров и бесчинствуя вовсю. Пассажиру, мало-мальски прилично одетому, рискованно было выйти на станции. Какой-нибудь агитатор сейчас же науськивал на него серую массу.
Так было и со мною в Омске. Чернобородая каналья, увидев меня, завопила:
– Товарищи, смотрите, в каких шубах ходят буржуи, а наш брат трудящийся…
И пошел, пошел!
Я видел вокруг себя искаженные ненавистью физиономии и насилу пробился в вагон сквозь гущу нафанатизированной чернобородым толпы.
Единственным утешением и моральным подспорьем был тот успех, которым мы пользовались повсюду, где только давали свои концерты. Переполненные залы, овации и широченное, чисто сибирское гостеприимство.
Благодатная Сибирь еще не успела вкусить всех прелестей переворота с его голодом и разрухою. Проделав весь сибирский путь, я убедился, как чудесно поставлена была реклама граммофонного общества His master's voice, законтрактовавшего меня на целую серию пластинок. Все станции до самых маленьких и глухих включительно заклеены были большими моими портретами.
…А когда мы очутились в Маньчжурии, она показалась нам раем, до того напоминала мирные и безмятежные времена. Уклад жизни был самый дореволюционный, и вдобавок с подневольного сухого режима мы сразу перешли здесь на мокрый. Алкоголь, запрещенный в европейской и азиатской России, здесь имелся и продавался в неограниченном изобилии. Помню, какое ошеломляющее действие это произвело на моего пианиста Карлина. Не успели мы остановиться в одном из харбинских отелей, как пианист забегал по коридорам, неистово вопя по адресу китайцев-слуг:
– Водки, ходя, водки!
И на радостях напился до бесчувствия.
Дешевизна в Харбине была анекдотическая. Я дал моему лилипуту-мажордому Николаю Сурину рубль с тем, чтобы он накупил всякой всячины.
Он вернулся перегруженный пакетами, купив бутылку водки, хлеба, соленых, консервных и мясных закусок, еще чего-то и к довершению принес еще около 30 копеек сдачи. Вообще Маньчжурия пленила нас красочностью и необычайностью всего, что мы увидели. До сих пор я только в оперетках видел гейш, и китайские фонари, и рикш, этих двуногих лошадей, а здесь мы посещали чайные домики с гейшами, передвигались на рикшах, и цветные бумажные фонарики сообщали какую-то особенную декоративность и маньчжурской улице, и маньчжурской ночи.
…При посещении чайного домика с гейшами мы должны были снять обыкновенную обувь и надеть деревянные туфли. Это оказалось не особенно любопытным зрелищем. Мы застали несколько гейш, в кружок сидевших на циновках, раскачиваясь, они пели что-то свое под аккомпанемент струнного инструмента с длинным грифом, имеющим отдаленное сходство с национальным кавказским инструментом тари. Нам подали чай, а затем алкогольный напиток, зовущийся саки и не лишенный привкуса водки самой обыкновенной, но цвета зубровки, вдобавок теплый. Теплая водка – это совсем по-китайски.
На другое утро меня начала одолевать жажда, я выпил два стакана воды и сразу охмелел. Оказалось, что именно таково свойство саки: стоит выпить ее накануне, а на другое утро выпить воды – опьянеешь. С Дальнего Востока мы думали перекинуться в Японию и там дать несколько концертов, но план этот мы не осуществили, получив из Петербурга телеграмму о падении Временного правительства и торжестве большевиков. Забыв про Японию, мы поспешили в Петербург спасать свои квартиры, свое имущество.
Как милый курьез купил я в Маньчжурии несколько маленьких мешочков с новенькими серебряными пятиалтынными японской чеканки. Меня прельстило своей оригинальностью то, что это была, как теперь говорят, продукция не русской столицы, а японской. Монеты ничем не отличались от чеканки петербургских, с тою лишь разницею, что эти пятиалтынные под русским государственным гербом снабжены были знаком восходящего солнца. Я эти мешочки вспоминаю с особенным умилением. Как и всем моим остальным добром, ими воспользовались большевики, и по каким-то комиссарским рукам теперь гуляют эти маленькие серебряные монетки с российским двуглавым орлом, на смену коего пришел серп и молот. Грустно и тяжело вспоминать все это…
Глава XIV
КАК Я СТАЛ ЭСТРАДНЫМ ПЕВЦОМ. БОЙ НА НЕВСКОМ ПРОСПЕКТЕ. КАВКАЗСКИЙ ПОГРЕБОК, ИЗДАТЕЛЬСТВО ДАВИНГОРФ И ПЛАСТИНКИ «ГОЛОС СВОЕГО ХОЗЯИНА». НЕСОСТОЯВШИЙСЯ БОКС С Ф. И. ШАЛЯПИНЫМ
Вот уже моя книга подходит к концу, а я до сих пор еще не рассказал, как из оперного и опереточного премьера я сделался эстрадным певцом, заслужил популярность и дорогое мне звание – Баян русской песни…Впервые исполнил я на эстраде русские народные песни в Одессе. Я только что встал после жестокого воспаления легких. Пользовавший меня врач строго-настрого запретил мне возвращаться в оперетту. Врач был опытный, серьезный, не верить ему я не мог, и пришлось серьезно задуматься: как же быть дальше? Жить без сцены я не мог – я отдал ей всю свою молодость, сжился, сроднился с нею. С тоскою смотрел я в будущее. Мелькнула было мысль: сделаться эстрадным певцом, который может петь не утомляясь, беречь себя, но только мелькнула и расплылась, как облачко в небесной лазури. Для концертной эстрады нужны деньги хотя бы на гардероб, а болезнь унесла с собою все мои сбережения…
В одну из таких тоскливых минут зашел ко мне мой приятель Розен-блит, и я поведал ему все свои невеселые мысли – мечты о карьере певца русских народных песен как единственном выходе из создавшегося трудного положения.
– Так в чем же дело, – воскликнул он, – будешь эстрадным певцом, будешь давать концерты, петь русские песни. Отлично!..
– Да, друг мой, но мне не на что даже сшить себе поддевку.
– Что такое поддевка? Сшей себе сразу пять. Я тебе дам триста рублей. Довольно?
С этих трехсот рублей и началось. Еврей Розенблит помог мне создать новый жанр национальной русской песни своими деньгами, а другой еврей, Резников, сшил мне мою первую национальную русскую поддевку. Как раз в это время пришли ко мне студенты с просьбою участвовать в их благотворительном концерте. Я засел за пианино и как следует разучил несколько песен: «Ну быстрей летите, кони», «Пожар московский», «Понапрасну, мальчик, ходишь» и др. Настал день концерта. Не без трепета надел я свою новенькую поддевку и вышел на эстраду. Но после первой же песни я понял, что успех обеспечен, распелся, зажег публику и потом много, по ее требованию, бисировал!.. Новая моя карьера началась блестящ