Звезды царской эстрады — страница 44 из 57

Не оставлял попыток закрепиться на гастрономическом поприще Баян русской песни и в эмиграции.

«…Ресторан “Катенька” на rue de la Michodiere, открытый круглосуточно, приглашал гостей в “уголок Троицкого – Морфесси” принять участие в камерных вечерах юмора и песни, где можно было услышать свежий анекдот, модный шансон, а заодно… и сделать ставку в клубе Осман, с которым “уголок” имел прямую телефонную связь. Судя по всему, дело Морфесси – Троицкого процветало – так, например, во время рождественских праздников 1926 года, когда в Париже стояли по местным меркам лютые морозы (5 градусов ниже нуля по Цельсию) и все рестораны пустовали, “Катенька” продолжала исправно пополнять свою кассу»[42].

Может, «дело» и процветало, но вновь взяли верх неведомые нам обстоятельства. В эмигрантской печати после 1929 года упоминания о «Катеньке» отсутствуют.

Выдерживая паритет, будет нелишним познакомить читателя с речью оппонента.

«Мой приятель – Юра Морфесси – в свое время имел большой успех в Петербурге как исполнитель цыганских романсов. Но, попав в эмиграцию, он никак не мог сдвинуться с мертвой точки прошлого.

– Гони, ямщик!

– Ямщик, не гони лошадей!

– Песня ямщика!

– Ну, быстрей летите, кони!

– Гай-да тройка!

– Эй, ямщик, гони-ка к “Яру”! и т. д.

– Юра, – говорил я ему, – слезай ты, ради бога, с этих троек… Ведь их уже давно и в помине нет. Кругом асфальт. Снег в Москве убирают машины…

Куда там! Он и слышать не хотел. И меня он откровенно презирал за мои песни, в которых, по его выражению, ни черта нельзя было понять. И ненавидел моих поклонников. В остальном мы с ним были как будто в неплохих отношениях. Я всегда по-товарищески устраивал и рекомендовал его в те места, где пел сам, и часто мы выступали в одном и том же учреждении. Как только во время своего выступления я открывал рот, он вставал и демонстративно выходил из зала. При нем нельзя было даже говорить о моем творчестве, а уж тем более хвалить меня. Помню, однажды в “Эрмитаж”, где я пел, пришел Федор Иванович Шаляпин с инженером Махониным (который изобрел какой-то “карбурант” – нечто вроде синтетического бензина), богатым и неглупым человеком. Федор Иванович заказал себе солянку с расстегаями и ждал, пока ее приготовят. Увидев Шаляпина, я отчаянно перетрусил: петь в его присутствии у меня не хватило бы наглости – поэтому я убежал и спрятался, извините за выражение, в туалете. Каков же был мой ужас, когда открылась дверь и Федор Иванович громовым голосом сказал:

– А! Вот вы куда от меня спрятались! Нет, дорогой, дудки! Пожалуйте петь! Я из-за вас сюда приехал!

Юра стоял тут же и видел эту сцену. Он позеленел. А Федор Иванович бесцеремонно взял меня за руку и повел на эстраду. Что было делать? Пришлось петь.

Первой песней моей было “Письмо Есенина”, “До свиданья, друг мой, до свиданья!”, написанное в том году.

Шаляпин слушал и… вытирал слезы платком (клянусь вам, что это не актерское бахвальство, а чистая правда). Инженер Махонин сказал ему (так, что я слышал):

– Федор Иванович, солянка остынет.

Шаляпин отмахнулся от него и вдруг, совсем отодвинув стул от своего стола, попросил:

– Еще, дорогой. Пой еще!

Девять песен вместо положенных трех я спел ему в этот вечер. Солянку унесли подогревать.

Потом я сидел с ним до закрытия, и с этого началась наша дружба с Федором Ивановичем, если я смею назвать это дружбой.

Юра не мог пережить этого и совсем не пел от злости в этот вечер. Он ушел домой, сославшись на расстройство желудка.

А однажды ко мне в “Эрмитаж” пришел знаменитый шахматист Алехин. Он любил мои песни и не скрывал этого, У него были все мои пластинки. Пригласив меня за свой столик, он позвал также Юру, предварительно спросив меня, не имею ли я чего-нибудь против. Я, конечно, ничего не имел. Разговор зашел обо мне и о моей последней песне, только что напетой в “Колумбии”, – “В степи молдаванской”.

Алехин говорил, что самое ценное в моем творчестве – это неугасимая любовь к родине, которой пропитаны все мое песни, ну и еще кое-что, что я опускаю. Юра долго терпел все это, потом, не выдержав, обрушился на меня таким потоком злобы, ненависти, зависти и негодования, что даже покраснел и начал задыхаться. Алехин опешил. Я молчал. Мне неудобно было говорить о самом себе. И притом никто не обязан любить мое искусство. У каждого свой вкус. Но Алехин возмутился.

– Вы позволяете себе обливать грязью моего друга, – сказал он ему и встал при этом. – Я попрошу вас немедленно покинуть мой стол!

Юре ничего не оставалось, как только встать и уйти. Что он и сделал. В дальнейшем мы продолжали служить вместе. Он вел себя так, как будто этого не было. Я тоже делал вид, что ничего не случилось. Но однажды в откровенной беседе с ним, где-то в кафе, куда мы ходили после работы, я сказал ему:

– Ты не понимаешь моих песен потому, что, во-первых, ты необразован; во-вторых, ты никогда ничего не переживал в своей жизни, ты не знаешь, ни что такое боль, ни что такое страдания, ни что такое печаль, тоска, душевные муки. Ты не знаешь, что такое родина и тоска по ней. – И постепенно обозлеваясь, вероятно, не без влияния алкоголя, я сказал ему: – Ты, Юрочка, старый “супник”! У тебя всегда можно было купить любовницу, “встретиться” с женщиной на твоей квартире. Ты всю жизнь пел по “отдельным кабинетам” и получал “в руку” – “на чай” – от богатых людей. Ты человек, воспитанный, так сказать, “при чужой рюмке водки”. Откуда тебе понимать человеческие чувства? Вот когда с тобой случится беда, горе какое-нибудь, ты, может быть, тогда и поймешь что-нибудь во мне!

Он чуть не убил меня за эти жестокие слова, замахнувшись бутылкой. Но нас развела публика.

На этом наши отношения как будто прекратились. Но окончились они все же иначе.

Однажды, съездив в Белград на гастроли, Юра познакомился с девицей огромного роста (выше меня на голову), которая была участницей белого движения. Звали ее по-военному – «Танька-пулемет».

Она была намного моложе Юры и была женщиной решительной и энергичной. Она сразу прибрала его к рукам. Юра влюбился в нее. Влюбился “жестоко и сразу” – он любил “большие куски”, как в еде, так, очевидно, и в любви. Уже сильно постаревший к тому времени, этот бывший “лев” был весьма быстро “перестрижен” ею в смирного “пуделя”. Она командовала им и третировала его. Женившись на ней в Белграде, где он отбил ее у богатого серба, не пожелавшего жениться на ней, он привез ее в Париж.

Это был ход со стороны женщины, которая сыграла на самолюбии своего богатого любовника. А Юра был козлом отпущения. Любовник взвыл. Она нанесла сильный удар! В конце концов он приехал за ней в Париж, они, по-видимому, встретились, и… эта особа, которую, кстати, мы называли “молодая лестница”, в один прекрасный день, когда Юра был в поездке, бросила его и уехала в Белград, предварительно начисто ограбив, продав все его имущество, даже квартиру со всей мебелью. Юра затосковал… И как! Он даже похудел от горя… Это было его первое душевное потрясение.

Как-то вечером он пришел в то место, где я пел. Заказав себе вина, он волей-неволей вынужден был слушать столь ненавистное ему мое пение.

Я пел довольно безобидный вальс “Дни бегут”. Там есть такие слова:

Сколько вычурных поз,

Сколько сломанных роз,

Сколько мук, и проклятий, и слез!

Как сияют венцы!

Как банальны концы!

Как мы все в наших чувствах глупцы!

А любовь – это яд,

А любовь – это ад,

Где сердца наши вечно горят.

Но дни бегут,

Как уходит весной вода,

Дни бегут,

Унося за собой года.

Время лечит людей,

И от всех этих дней

Остается тоска одна,

И со мною всегда она…

Наконец я кончил. Юра встал и подошел ко мне. По лицу его ручьями текли слезы.

– Прости меня! – только и мог произнести он.

Я простил…»

Отрывок, что и говорить, резкий, насыщенный, интересный… И откровенная сцена ссоры в ресторане только укрепила меня во мнении, что их конфликт – не банальная актерская зависть, но – столкновение темпераментов. Спокойный и меланхоличный созерцатель мира Пьеро-Вертинский и вечно алчущий жизненных удовольствий, холерик Морфесси. Это были люди, находившиеся на разных сторонах спектра человеческих душ. Между ними была пропасть непонимания, но прослеживается и скрытая взаимная тяга (к старым врагам ведь привыкаешь не меньше, чем к друзьям). Довольно странно при этом звучат выпады Вертинского в адрес Морфесси, затрагивающие, скажем так, личные моменты. И дело даже не в предмете этих нападок, но в самих формулировках и неком псевдопуританском осуждении Вертинским своего героя: «Уже сильно постаревший к тому времени, этот бывший “лев” был весьма быстро “перестрижен” ею в смирного “пуделя”», – пишет Александр Николаевич о Морфесси, словно позабыв о том, что сам в возрасте 54 лет связал свою жизнь с 20-летней Лидией Циргвава. «Постаревшему» же «льву» было на момент знакомства с Валентиной Лозовской лет 45–46. Такая вот попытка анализа отношений двух звезд сквозь призму их мемуаров…

И на десерт давайте вспомним описание вечера с Чарли Чаплином, на котором оба, видимо, присутствовали, но вновь как-то забыли о существовании друг друга.

Читаем строки «седовласого Баяна»:

«…Вернувшись в Париж, я узнал, что за последние десять – двенадцать лет вырос крупнейший нефтяной деятель Детердинг и что вторая жена его русская. Вскоре она пригласила меня петь у нее на большом рауте в отеле “Крийон”.

Этот раут не только совпал с парижским триуфом кинокомика Чарли Чаплина, а был дан госпожою Детердинг в его честь. Я это оттеняю, потому что, наверное, у леди Детердинг часто бывали и высочайшие, и высокие особы. А вот Чаплина, несравненного Шарло, супруга короля нефти принимала впервые. В высочайших же особах и на сей раз не было недостатка.

За столом вблизи хозяйк