ЗВОН УЗДЕЧКИ НА ЗАКАТЕ — страница 3 из 4

и, отпугивая хвостом слепней, наблюдала за схваткой.

- Убери лапы! - прохрипел сержант. - Эй, врежьте ему!..

Но однополчане не спешили на выручку своему командиру.

Пинхас расслабил руки, оттолкнул сержанта, подошёл к гнедой, потрепал её лохматую гриву и чмокнул в задумчивую морду.

- Да кому нужна твоя хлёбаная кляча? На кого, гад, руку поднял? - ощупывая кадык, пробурчал сержант - На Красную Армию! А вы, дурни стоеросовые, чего зенки вытаращили? - напустился он на своих подельников. - Почему его не прихлопнули, раззявы хлёбаные?!

Когда Пинхас снова забрался на облучок, сержант издали прицелился в него из винтовки, нажал на курок, но выстрелил не в голову возницы, а для острастки или от досады поверх его головы. В голову он, видно, не отважился - вокруг слишком много глаз, да и про ордер сбрехнул. Просто немцы в двадцати верстах, пёхом от них далеко не уйдешь, в лесу не спрячешься, литовцы найдут и на первом же суку повесят; безлошадному солдату, отбившемуся от своей части, из этого треклятого края ни за что не выбраться и родную Смоленщину не увидать...

- Он мог вас, реб Пинхас, убить, - тихо, не скрывая своего восхищения возницей, промолвил Велвл, когда телега взобралась на косогор, с которого открывался вид на занавешенную ивами, словно длинными, шёлковыми кистями штор, литовскую деревеньку.

Там, в непостижимой тишине, мирно поскрипывали колодезные журавли и в тёплых гнёздах, свитых на крышах риг и овинов, хлопали упругими крыльями молодые аисты, научившиеся летать по ещё довоенному, не проколотому зенитками небу наперегонки с юркими облаками.

- Ну и что? И я его мог... - признался Пинхас. - Это спасти кого-нибудь на этом свете трудно, а убить - проще простого.

Он помолчал и добавил:

- Бог нас, видно, обоих пожалел. Если бы этот русский, которому, как и нам, не хочется умирать, попросил по-людски: "Подвезите!", глядишь, мы бы и потеснились, может быть, и до Двинска вместе доехали, но он понадеялся больше на свою винтовку, чем на нашу совесть. - Пинхас стегнул лошадь. - Телега-то большая... Как хорошенько подумаешь, разве Божий мир не одна большая телега? Беда только в том, что каждый седок хочет, чтобы колеса крутились только в ту сторону, в какую он укажет, а сколько таких, кто норовит у кучера и вожжи вырвать...

Откуда-то потянуло сытным, утренним дымком.

Над плакучими ивами в небо взмыли молодые аисты.

Я с завистью следил за тем, как они летают, как садятся на скошенный луг, как вышагивают между копен своими тонкими, как сухие хворостинки, ногами. Порой и я совсем забывал про войну, про оставленный в Йонаве дом и невольно упивался тем, что впервые в жизни видел: синими озёрами, сверкающими в высоких лесных рамах; степенными стадами, пасущимися в ложбинах; древними языческими курганами.

- Далеко еще до этого Двинска? - спросила - не у самого ли Бога? - мама.

Никто ей не ответил.

- Может, Пинхас, снова сделать где-нибудь остановку? Вы только посмотрите - какая вокруг тишина! Что, если мой братец Шмуле правду говорил, и русские уже справились с немцами? Может, эту суматоху, этот кавардак на самом деле удастся переждать в каком-нибудь медвежьем углу и живыми и здоровыми через недельку-другую вернуться домой - в Йонаву?

Тишина и впрямь была завораживающей и непостижимой.

- Вы как хотите, но я обратно не вернусь. Под моей крышей уже, наверно, хозяйничает рыбак Пранас. Теперь, кроме этой телеги, у меня никакого дома нет. Я родился в дороге и, наверно, в дороге помру, как и мой отец, светлый ему рай. Выехал на рассвете в Каунас, щелкнул в тишине кнутом и затих, - пробасил Пинхас, помолчал и негромко добавил: - Только бы гнедая не подвела... Что-то она неважно тянет. Стара уже... Когда я был пацаном, то думал, что уж кто-кто, а лошади не стареют. И птицы, и деревья, и камни... Мм-да... Всё стареет. Даже небо... Когда-нибудь и оно рухнет на землю.

Он замолк, и его молчание гулким, недобрым предвестьем отозвалось в душе каждого из седоков.

Лошадь и впрямь тянула неторопко и вяло: видно, немцы ей были не так страшны, как старость.

Забота о гнедой, не знавшей - которые уже сутки - отдыха, заставила Пинхаса сделать передышку и свернуть в небольшой городишко Обеляй.

Городишко и впрямь оправдывал свое название - Яблоневка - он весь утопал в яблоневом цвету. Белые кружевные пушинки носились по главной улице, падали на крыши ухоженных, ладных домиков с деревянными коньками и опрятными ставнями; на шпиль белого, словно осыпанного яблоневым цветом, костела; тем же благостным цветом был устлан притвор, где возвышался памятник какому-то прелату или епископу.

Знакомый Пинхаса, к которому возница нас привел на постой, долго разглядывал деньги - смятые, скукожившиеся русские рубли, мусолил пухлыми пальцами бородку Ленина, его лысину, как будто имел дело с фальшивомонетчиками, и не спешил прятать задаток в карман полотняных штанов. Он, видно, предпочел бы получить вместо советских банкнотов что-нибудь из серебра и золота, но, кроме обручальных колец Велвла и Эсфири, никаких драгоценностей у беженцев не было.

Пока Пинхас расплачивался, отец озирался вокруг и что-то упорно искал взглядом. Наверно, швейную машинку. Хотя бы ручную. Он бы с удовольствием что-нибудь сшил. Может, даже даром, ради собственного удовольствия. Сшил бы из чего угодно - не только из двух отрезов, которые он прихватил в дорогу, но даже из обыкновенного рядна, из лоскутов, из яблоневого цвета...

Мама и Эсфирь, не мешкая, занялись готовкой. Тем паче, что хозяйка - Катре - принесла всякую всячину: свежие яйца, картошку, молоко и простоквашу, сыр, липовый мед.

- Ешьте, ешьте, - приговаривала Катре.

- А швейной машинки, скажите, у вас в доме случайно не найдется? Сгодится и ручная. Я портной, - осторожно, как иголку из подушечки, извлёк свой вопрос отец

- Не держим, - смутилась Катре. - Но могу у соседок спросить. Но тут вам скорее косу или грабли одолжат.

В косе и граблях он не нуждался. В последний раз отец размахивал косой в литовской армии, на влажном принеманском лугу, когда служил уланом в Алитусе. С той поры в его памяти остался только запах сена, от которого, как от первого поцелуя, кружилась голова, и клонило ко сну.

Про своё обещание Катре, видно, забыла, и отец был вынужден заниматься чем попало: чистил картошку, колол дрова, бродил - когда один, когда с сапожником Велвлом - по городишку. Во время своих хождений, раздражавших и пугавших маму, они набрели на маленькую, запертую на засов синагогу с разбитыми окнами и короткой надписью на литовском языке, выведенной старательным гимназическим почерком на входной двери: "Евреи! Ваш свинарник закрыт навеки!"

- А ты, Шлейме, ещё сомневался, надо ли бежать. Они ещё не такое напишут... - сказал Велвл.

По вечерам томившиеся от безделья отец и Велвл ходили с Пинхасом на озеро купать гнедую.

Лошадь фыркала от удовольствия. Из воды, как кочан диковинного растения, торчала её гривастая голова, а глаза в сумраке сияли на озёрной зыби, как два упавших созвездия.

Когда лошадь, разбрызгивая во все стороны благодать, выбиралась на берег, мужчины принимались расчесывать ей гриву, гладить по лоснящемуся крупу и выдергивать из хвоста застрявшие колючки. В мире, казалось, не было тогда более важного дела, чем прикосновение к этой почти забытой и столь доступной каждому благодати. Казалось, и Пинхас, и Велвл, и мой отец вот-вот сами зафыркают от этой нечаянной радости, от дарованной Господом Богом щемящей душу вольницы, пусть и недолговечной.

Я оставался сторожить привязанную к опрокинутой лодке лошадь, прислушиваясь, как барахтается в воде отец, как размашисто гребет к середине озера коротышка Пинхас, как, набирая полные пригоршни воды, обливает себя не умеющий плавать Велвл, и над нами всеми полыхал небосвод, и легко, демонстрируя своё умение Всевышнему, летали деревенские ангелы - домовитые, благодушные аисты в своих черно-белых, сшитых Главным Портным смокингах.

Это была первая ночь, когда мы снова спали в постелях.

Еще рассвет не забрезжил, как запели петухи.

Господи, неужели так будет каждое утро - петушиное кукареканье, верещание аистов, теплая от снов подушка, желтая, как водяная лилия на поверхности озера, яичница на столе, яблоневая пурга за окном?

Но в полдень пришел хмурый хозяин, отозвал в сторонку Пинхаса и что-то прошептал ему на ухо...

- Хорошо, - сказал балагула.

Между тем ничего хорошего возница от него не услышал. Оказывается, в окрестностях Обеляй высадился десант - соседи, латыши-айзсарги, переодетые в форму энкаведистов, собираются выловить и перестрелять всех отступающих в одиночку красноармейцев, а с ними заодно и евреев.

- Но тут же Литва, - сказал сапожник Велвл.

- Сейчас ни Литвы, ни Латвии нет, ни Польши... - отрубил Пинхас.

- Но тут так тихо, - нетвёрдо возразил отец.

- На кладбище тоже тихо, - пробасил Пинхас. - Но там никто не живет.

- Куда же нам податься? - сдался отец.

- От Двинска недалеко и до России. Только там никто нас не тронет.

- А вы уверены? Было время, евреи оттуда бежали в Америку, - усомнился сапожник Велвл.

- Уверен, не уверен... - бросил Пинхас и вышел во двор.

Он запряг лошадь, потрепал ее за холку, наклонил к себе широкое, как лопух, ухо и что-то тихо и доверительно пробормотал. Может, благодарил гнедую, может, просил прощения за то, что досталась она не пахарю и не жнецу, а такому завзятому бродяге и беспризорнику, как он.

До Двинска было не близко, и Пинхас, желая сократить расстояние, решил двигаться не по большаку, а напрямик, по просёлкам, переправиться на пароме через реку и выйти к латышской границе.

- На пароме?.. - насторожился отец, не очень-то и суше доверявший. - А если паром не ходит?

- А если река высохла? - передразнил его возница. - В худшем случае вернёмся на большак. Но уж если повезет, то наша пешка пройдет в дамки.