Звонарь — страница 11 из 34

XI

Выше жизни! Борлюйт испытал прежние ощущения, поднимаясь в этот день на колокольню. У него были опять сцены с Барб. Она внезапно раздражалась из-за пустяков, приходила в бешенство, лицо ее обезображивалось. Только красные губы казались еще красней на бледном от гнева лице. Она быстро выкрикивала жесткие, нелепые слова, падавшие на него, как камни. Всякий раз Борлюйт приходил в ужас от ее припадков, которые с минуту на минуту, он это сознавал, могли кончиться худшим… Он расстраивался и чувствовал себя усталым даже физически, словно он боролся во тьме с ветром.

Теперь, поднимаясь на башню, он вдруг почувствовал, что удаляется от всех своих печалей, покидает свою жизнь. Утренняя ссора с Барб стала такой далекой. Пространство отдаляет, как и время. Каждая ступенька темной лестницы отделяла его от нее целым годом. С каждым шагом он сбрасывать часть своей печали: она все уменьшалась, оставаясь в городе, распростертом внизу.

Выше жизни! Да! Да! Какое значение имел теперь для него его дом, еле заметный из-за деревьев, бросавший на канал бледную тень, которой он больше не видел. Барб тоже была, как легкая тень – внизу, в жизни. Все это было так ничтожно и бездельно. Он мало-помалу забывал обо всем, освобождался от всех человеческих чувств, мешавших его восхождению.

Скоро воздух высот пахнул на него из бойниц, из расщелин между стен, ветер струился, как вода под арками моста. Борлюйт почувствовал себя освеженным этим ветром, веявшим из далей неба. Ему казалось, что он выметал из души его мертвые листья. Перед ним расстилались новые пути. Он находил в душе своей свежие лужайки. Он снова становился самим собой.

Овладев собой, он забыл обо всем. Он стал только что созданным человеком, ничего не знавшим о жизни. Превращение было очаровательно. Он был обязан им высокой башне, зубчатая площадка которой казалась подножием бесконечного.

На такой высоте перестают видеть и понимать жизнь! У него кружилась голова, ему хотелось оступиться, упасть, но не на землю, а в бездну, очерченную спиралями колоколен и крыш. Его притягивала бездна вверху.

Его глаза затуманились, мысли путались от слишком сильных порывов ветра, от безграничного пространства и слишком близко проплывавших облаков, с которыми уже давно сроднилась его душа. Счастье подниматься на высоты требует искупления.

Борлюйт смутно почувствовал это. Он был уже предупрежден и обеспокоен словами Бартоломеуса, сказанными им в тот день, когда ему пришла в голову несчастная мысль откровенничать с ним о Барб: «Ты, значит, не понимаешь жизни?»

Он припомнил слова художника, они преследовали его.

Да, он не понимал жизни и навсегда останется печальным и несчастным. Он не понимал жизни!

Он ничего не угадывал, не подозревал никого, глядел, ничего не видя, не умел анализировать и взвешивать свои слова, изучать людей? Борлюйт подумал, что в этом была виновата башня. Всякий раз, когда он спускался с нее и возвращался в город, он был рассеян, ничего не видел перед собой, мысли его мешались.

Он смотрел на жизнь как бы с высоты вечности!.. Потому он и был несчастен. Другой бы угадал тяжелый характер Барб, ее болезненность, ее нервность, являвшуюся источником, отравлявшим ее жизнь. Но и в этом случае другой нашелся бы, он умел бы благоприятно влиять на нее, усмирять ее, покорять или успокаивать взглядом. Другой, более опытный и проницательный, привел бы в порядок спутанный клубок нервов.

Он же пугался, был слишком неловок, умел только страдать, оплакивать самого себя, смотреть на башню, как на единственное прибежище, – бури супружеской жизни не мешали ему исполнять свои обязанности звонаря. Она была его приютом и спасением, он уносил на высоту свое израненное сердце и омывал его в целебном воздухе, как в волнах моря.

Башня была одновременно причиной болезни и лекарством. Она делала его неспособным к жизни и залечивала раны, наносимые ему жизнью.

И в этот день он опять почувствовал себя успокоенным, выздоровевшим от страданья. Одиночество исцеляет. Облака служат корпией.

Взойдя наверх, он увидел город, безмятежно раскинувшийся у его ног: он являл пример спокойствия. Глядя на город, Борлюйт устыдился своей тревожной жизни. Ради своей жалкой любви он изменил любви к городу. Город снова овладевал им, как в дни увлечения возрождением Фландрии. Как прекрасен Брюгге, если смотреть на него сверху, со своими колокольнями и коньками крыш, являвшимися ступеньками, чтоб подниматься к миру грез, к величавому прошлому. Между крыш виднелись каналы, окаймленные зеленью, спокойные улицы, по которым изредка проходили женщины в тальмах, колыхавшиеся, как безмолвные колокола. Мертвенная тишина! Кроткое отречение! Король в изгнании, вдовец истории: у него было одно только желание – украсить свою гробницу. Борлюйт это сделал. Он подумал об этом с восторгом и гордостью. Он стал разыскивать взглядом изумительные, старинные фасады, призванные им к жизни. Без его вмешательства город развалился бы и был бы стерт с лица земли новым городом.

Он спас его искусной реставрацией. Город теперь не погибнет и может прожить столетия. Он, Борлюйт, сотворил это чудо. Но жена его Барб, которая должна была бы им гордиться, временами обращалась с ним жестко и презрительно…

Он был великим художником. Не начертав своего имени, не завещав его векам, он совершил изумительный труд. Он забальзамировал город, мертвый и разлагавшийся. Он превратил его в мумию, обвитую повязками неподвижных каналов и строгих туманов. Он наложил разноцветные краски и позолоту на фасады, как золото и мази на ногти и зубы. Он возложили на труп лилию Мемлинга, как некогда возлагали лотосы на египетских девственниц.

Благодаря ему, Брюгге стал торжествующим, прекрасным мертвецом. Подобно мумиям, он сохранится в течение столетий и труп его – произведение искусства! – не будет таить в себе грусти.

Борлюйт был в экстазе, погруженный в свои одинокие грезы. Что значили перед этим любовные огорчения, женские капризы, печали, все еще омрачавшие его, когда он поднимался на башню?

– Все это ничтожно, – сказал он.

Он подумал, что не должен обращать внимания на суету мирскую, предприняв такое великое дело – вклад в жизнь веков.

Гордость опьяняла его багряным вином. Он казался себе огромным, возвышавшимся над городом, башня служила ему пьедесталом.

В эту минуту пробило одиннадцать часов. Борлюйт сел перед клавиатурой, тронул педали. Башня запела. Она воспевала радость и гордость Борлюйта, вновь овладевшего собой. Первобытный пастух, играя на простой тростинке, рассказывал о своей счастливой любви, о горе, изменах, об опьянении жизнью, о своих печалях, о страхе смерти. В звуках каменной флейты-колокольни звонарь тоже рассказывает о самом себе. Колоссальная исповедь! Вслушиваясь в его игру, можно угадать, день или ночь в его душе.

На этот раз он играл песни возрождения: пробуждение леса, шелест листвы после дождя, охотничий рог на заре… Колокола подпрыгивали, преследуя друг друга, скучивались, разлетались быстрыми разноцветными стаями… Руки Борлюйта дрожали, словно он чувствовал в воздухе запах добычи. Он мечтал о победе над будущим. Он торжествовал, сознавая в себе силу. Он прикасался руками к клавишам с видом укротителя, вырывающего зубы у побежденного хищного зверя.

Борлюйт ободрился. Его печаль стала такой далекой. Он совсем преобразился, словно отправившись в путешествие после несчастья, отзвуки которого затихали в нем. Со временем он вспоминал, что ему нужно будет возвратиться в свое жилище, где он столько страдал. О, если б это путешествие могло длиться вечно, давая забвение!.. Исполнив свою обязанность, звонарь, обыкновенно, еще долго оставался на башне. И в этот день он остался тоже, ходил по площадкам, мечтал в стеклянной комнате, заглядывал в спальни колоколов. Добрые, верные колокола, послушные зову! Он ласкал их, называл их по имени. Они были надежными друзьями. Им, наверное, доверяли печали и разочарования худшие, чем его. Понимая жизнь, они всегда ободряли, давали добрый совет. Как было хорошо с ними! Борлюйт почти забыл о настоящем, он чувствовал себя такими же древним, как колокола. Его страданья были пережиты им когда-то давно – может быть, несколько веков тому назад…

Совершенно освободиться от самого себя невозможно. После миражей, сотканных из снов и лжи, возвращаются к действительности. Горестное пробуждение после сна, во время которого видели живым умершего накануне: снова перед глазами труп, разукрашенное ложе, буксовая веточка в воде, зажженные свечи.

Отогнав от себя воспоминания, Борлюйт чувствовал себя победителем, свободным и спокойным, как колокола, древним, как они.

Он подошел к колоколу Соблазна: это он вызвал в нем сладострастные мысли, внушил ему любопытство и любовь к Барб. Он обольстил его, увлек его к любви, кончившейся так дурно. И теперь, при взгляде на него, он был снова охвачен жизнью, вызван ею из глубин потустороннего, куда он скрылся, уже соединенный с вечностью. Слишком земной колокол разом нарушил чары забвенья. Борлюйт вернулся к действительности. Перед ним была Барб. Она жила в его душе, как колокол в башне. Эта бронзовая одежда, твердая и в то же время извивающаяся, была ее одеждой. Она изображала на себе все безумие чувственности, содрогалась от бесстыдных жестов и ненасытных поцелуев. Металл колокола был испещрен отдававшимися женщинами. Барб воплощала в себе всех женщин. Всевозможные позы этих позорных барельефов принадлежали ей. Вечные чары ее желания! Подойдя к колоколу Соблазна, Борлюйт снова почувствовал себя пленником жизни: она не выпускала его даже на верху башни. Барб была здесь, и он уж простил ее. Он почувствовал, что желал ее по-прежнему. В этом был виноват бесстыдный колокол. Он был всегда сообщником Барб. Увидев его в первый раз, он тотчас же подумал о Барб.

И в этот день колокол Соблазна снова овладел им. Это сама Барб в бронзовой одежде поднялась на колокольню, подкралась к нему, искушала его, забыв о нанесенных ему ранах, не раскаиваясь.