Изображениями, покрывавшими ее одежду, она напоминала ему о вечерах счастья, она напоминала об объятьях, повторявшихся перед ним на бронзе.
Борлюйт почувствовал, что снова был ее добычей. Напрасно он думал, что стал выше жизни! Напрасно он считал себя освобожденным и одиноким. Барб следовала за ним, подстерегала его, искушала его, побеждала его опять… Барб была в башне, в одежде колокола. Борлюйт не мог забыть ее и жизнь.
Омраченный, встревоженный, он спускался по ступенькам темной лестницы. Эхо его шагов казалось легким стуком чьих-то других шагов, словно колокол сопровождал его, словно Барб пришла за ним и уводила его к грустной действительности.
«Понедельники» антиквария продолжались только потому, что к ним привыкли. Годы охладили энтузиазм. Прошло время огненных слов и мятежных проектов. Они мечтали об автономной Фландрии, управляемой своим графом, хартиях и привилегиях, как в старину. В случае надобности, они не задумались бы объявить себя сепаратистами. Потому-то они и имели вид заговорщиков, придавали своим собраниям таинственный характер, словно были накануне вооруженного восстания, звенели словами, как шпагами. Прежде всего надлежало восстановить употребление во Фландрии фламандского языка – везде, в залах заседаний, в судах, в школах, чтоб все бумаги, нотариальные акты, общественные документы, метрические свидетельства писались по-фламандски, чтоб фламандский язык стал официальным и вытеснил из города французский язык, как в дни знаменитых брюггских заутрень, когда избивались у дверей все произносившие с иностранным акцептом трудно выговариваемый пароль: «Schild en vriend».
Ван Гуль был инициатором восстановления языка предков, как средства для национального возрождения. Он проповедовал при помощи конгрессов и петиций. Он был первым апостолом возрождения Фландрии, и к нему присоединились Борлюйт, Фаразин, Бартоломеус. Теперь увлечение остывало. Ни одна из надежд не осуществилась, за исключением введения во всеобщее употребление фламандского языка. Когда они добились этого последнего, они увидели, что это не произвело никакого переворота в Брюгге: мертвецу переменили гроб.
Все поняли, что увлекались прекрасной иллюзией. В серых северных городах можно часто видеть у окон группу людей, собравшихся у огонька, над которым кипит чайник. Так и они собирались по понедельникам вокруг своего проекта, подобного слабо мерцавшему огоньку.
Каждый из них занялся своей собственной жизнью. Состарившийся антикварий не думал больше об отечестве, охваченный вполне удовлетворявшей его страстью к музею часов. Бартоломеус замкнулся в мистическом культе искусства и стал немного походить на бегинок, вблизи которых он жил теперь, кроме того, он работал над фресками, которые должны были украсить залу заседаний в Городской думе и сделать имя его знаменитым.
Только Борлюйт и Фаразин еще упорствовали. Но Борлюйт думал только о красоте. Он продолжал украшать город, спасать старые камни, изумительные фасады, богатые одеяния. Реставрация отеля Груунтууса, которая, по его мнению, должна была быть самой замечательной из всех его работ, продвигалась. Он будет каменной сокровищницей, единственным в своем роде драгоценным ларцом.
Что касается Фаразина, он мечтал о возрождении деятельной жизни Брюгге. Однажды вечером он поделился новой идеей.
Перед его приходом у старого антиквария разговор шел вяло, слова падали в щели молчания. Тогда слышался только стук коклюшек Год-лив. Она, как всегда, находилась в салоне, наполняя светлым пивом каменные кружки. Фаразин пришел возбужденный, болтливый.
– Да! Да! Мы обоснуем Лигу. Великолепный проект! Мы уже придумали название. Оно звучит, как зов рожка: «Брюгге – Морской порт»!
Фаразин развил свой план. Как об этом не подумали раньше? Брюгге был могучим, когда он был соединен с морем. Теперь Звин засорился, море отхлынуло. Это и было причиной разрушения и смерти. Но ведь море находится только на расстоянии четырех лье. Современные инженеры совершают чудеса. Для них будет пустой забавой восстановить сообщение. Пророют канал, огромные бассейны, тем более что и в XV веке море не доходило до Брюгге: оно останавливалось сначала у Дамма, потом у Эклюза. Всегда был канал. Просто восстановить канал, и город снова будет портовым, т. е. оживленным, переполненным людьми, богатым.
Его слушали с равнодушным видом, слегка недоверчиво.
Старый Ван Гуль, словно освободившись из-под власти какой-то мечты, возразил:
– Морской порт? Теперь у всех городов эта мания.
– Ну и что ж? – ответил Фаразин. – Брюгге близок от моря и был уже портом.
Борлюйт вмешался, и в его голосе чувствовалось легкое нетерпение. Он спросил:
– Вы думаете, что города можно, когда вздумается, превращать в портовые? В истории, как и в искусстве, архаизмы нелепы.
Фаразин не сдался:
– Планы уже составлены. Финансисты обещали свою помощь. Государство тоже окажет содействие. Успех за нами!
– Сомневаюсь, – сказал Борлюйт. – Но пока что вы обезобразите старинные кварталы, пышные фасады. О, если б Брюгге понял свою миссию!
Борлюйт пояснил, что он подразумевал под этим. И разве сам город не понимает ее? Мертвые каналы дышат отречением. Башни отбрасывают длинные тени. Жители стали робкими домоседами.
Нужно было действовать в этом направлении, реставрировать дворцы и дома, изолировать колокольни, украшать церкви, усиливать мистическую таинственность, увеличивать музеи.
– Это правда, – сказал Бартоломеус. Он всегда внезапно освобождался от сосредоточенного настроения, подобно тому, как растаявшие источники неожиданно начинают струиться и журчать. – Борлюйт прав – продолжал он. – Искусство здесь в воздухе. Оно царит над старыми домами. Нужно его приумножать, собирать картины. Наших средневековых фламандских художников надлежит видеть только здесь. Их можно понимать только в Брюгге. Город должен жертвовать деньги и употреблять все усилия, чтоб скупить во всей стране картины Ван-Эйка и Мемлинга. Вот вам дело, Фаразин. Это не то, что прорывать каналы и бассейны, копать землю, громоздить камни. Мы уже имеем божественное «Поклонение Агнцу», с ангелами, облеченными в облака, и цветочками на лугу, представляющем собой изумительный ковер из драгоценных камней. Приобретем также «Адама» и особенно «Еву», которую старый мастер, повинуясь гениальному порыву творческой мечты, изобразил голой и беременной, истинной матерью рода человеческого. Каким сокровищем будут эти приобретения для Брюгге! Только это сделает его прекрасным и украшенным и заставит весь мир интересоваться им. Вы знаете, что и теперь иностранцы приезжают к нам исключительно для того, чтоб взглянуть на маленький музей госпиталя и раку святой Урсулы.
Фаразин молчал, раздраженный противоречиями и холодным приемом.
Остальные глубоко задумались, чувствуя, что они согласны в определении назначения Брюгге. Набожные люди затворяются иногда в монастырях. Брюгге должен быть монастырем для художников всего мира, монастырем, в котором проповедуют колокола и выставлены реликвии великого прошлого.
После вечера, когда Фаразин возвестил о своем проекте, Борлюйту захотелось разузнать все подробности того, как Брюгге был покинут морем.
Неожиданная измена! Оно исчезло, как великая любовь. И город остался навсегда опечаленным, подобно вдовцу.
Он перерыл архивы, изучил старые карты, составленные Марком Жераром и другими. На них был изображен канал. Не было только карт, на которых было бы видно, как море подходило к Брюгге, т. е. в Дамму, омывавшемуся приливами. На картах оно доходило только до Эклюза. Потом начиналось постепенное засорение, отступление моря, и Эклюз, в свою очередь, остался окруженный сушей, отвергнутым. Это совершилось быстро, в течение одного столетия. Местность, называемая Звином и бывшая некогда рукавом моря, врезывавшимся во Фландрию, была засыпана песками. Она представляла собой русло, огромный песчаный коридор, идущий с той стороны, где остановилось море.
Однажды Борлюйт поехал посмотреть на этот омертвевший рукав.
Он сохранял прежнюю форму, как на деревенских кладбищах могилы сохраняют очертания трупа.
Даже дюны расположены параллельными изгибами, как берега, пережившие погибшую реку. Этот морской рукав был широк, как пролив: он вмещал тысячу семьсот кораблей Филиппа Августа. Пользуясь проливом, по нему проплывали парусные суда, шхуны, ладьи с раскрашенной кормой, везя городу шерсть из Англии, венгерские меха, французские вина, шелковые ткани и благовония Востока.
Это место было известно всему миру. Борлюйт припомнил, что даже Данте упомянул о нем в Аду.
Quelli I Fiamminghi tra Cazzante e Bruggia, Tenendo ‘l flotto che inver s’avventa, Fanno lo scherno perche’l mar sifuggia.
(Так фламандцы между Кадзантом и Брюгге боятся волн, надвигающихся на них, и воздвигают плотину, чтоб защититься от набегов моря).
Это в ХV песне, где он описывает пески седьмого круга, окаймленного ручьем слез.
Борлюйт подумал, что каналы, которым изменило море, были ручьями слез не только в Брюгге и в Дамме, но и в Эклюзе, бедном, маленьком, мертвом городке, где он увидел только одно судно в бассейне, все еще желавшем походить на порт. Пески Данте – это были дюны. Суровый пейзаж! Борлюйт был один, окруженный небом и водой. Только его шаги раздавались в безграничном пространстве, в белой пустыне, бывшей некогда преддверием порта Брюгге.
Это место дышало безграничной грустью, благодаря дюнам, тянувшимся цепью безжизненных холмов, и тонкому песку, словно просеянному в песочных часах столетий. Некоторые из дюн были покрыты тощей зеленой хилой травкой, слабо вздрагивавшей. Борлюйту доставляла наслаждение разлитая вокруг него грусть. Его глаза северянина любили созерцать мертвенные пейзажи. Кроме того, он видел во всем окружающем подобие самого себя: затихшее страданье, застывшие в суровой неподвижности тревоги сердца.
Здесь все являло собой пример великого молчания.