Звонарь — страница 14 из 34

Потом она повернулась к Жорису:

– Говори же, наконец! Убеди ее. Скажи ей, что она безрассудна!

Совершенно взбешенная, она выбежала из комнаты, взметнув своей юбкой, изо всех сил хлопнув дверью…

Сумерки стали гуще. Жорис и Годлив остались вдвоем, кроткие и оскорбленные. Они молча сидели друг против друга, почти во мраке. Они казались друг другу немыми призраками, подающими утешение, уже исчезнувшими, остававшимися только, как воспоминание, как остается облик в глубине зеркала. После бурной вспышки Барб, молчание доставляло им наслаждение. Это молчание было подобно состоянию выздоравливающего, и оно не желало, чтоб его нарушали. Они почувствовали, что должны молчать. В молчании души понимают друг друга лучше.

Жорис угадал, что на ее решение повлияли таинственные причины, которых нельзя касаться и нельзя изменить никакими словами. Один только раз, подчиняясь воле Барб, он осмелился – очень деликатно – дать совет Годлив, походатайствовать за отвергнутого друга:

– Может быть, вам следовало бы согласиться на этот брак…

Годлив прервала его с таким умоляющим жестом, с таким огорченным видом…

– О, не говорите об этом… в особенности вы!

Этот крик обнажил ее душу. Он был молнией, озаряющей глубину долин.

Жорис понял тайну ее души: он вспомнил о признании старого антиквария, о котором почти забыл.

Тогда он думал, что это было легким увлечением, свойственным молодым девушкам, скоро угасающим порывом сердца, взмахом крыльев возле гнезда.

Теперь он стал предчувствовать, что она, может быть, любила его истинной любовью. В силу ли этой несчастной любви она отказывалась искать счастье? Не принадлежала ли она к числу тех, которые после одной попытки бросают ключ от своего сердца в вечность?

Жорис продолжал молча смотреть на нее, не видя ее, погруженный в раздумье, околдованный грустными чарами, которыми обладает все то, что не совершилось, отвергнутые проекты, неудавшиеся путешествия, все то, что могло быть, и чего не было.

XIV

Семейный очаг Борлюйта становился все мрачнее. Загадочная нервность Барб все обострялась. Ее гневные вспышки учащались и длились дольше. Из-за пустяков, из-за хозяйственных мелочей, из-за самой ничтожной безделицы, из-за противоречия или неверно истолкованных слов она разъярялась, разражалась внезапным гневом, бурями, оставляющими после себя только мертвые листья. Но, кроме того, после припадков она впадала теперь в угнетенное состояние, ею овладевали мрачные мысли, слезы текли по ее бледному лицу, как капли дождя по надгробному памятнику. Жорису становилось жаль ее. После бешеных бурь, с незалеченным сердцем, он старался успокоить ее кроткими словами, полными дружелюбия и снисходительности. Он ласково прикасался к ней. Барб грубо отталкивала его, ее сжатые губы раскрывались, извергая поток жестких слов, новый град камней. Жорис не знал, что ему делать, как смягчить эти сцены, причинявшие ему безграничное страдание. Он пытался избегать их, но они зарождались сами собой. Казалось, что настроение Барб разделялось на сезоны. Не помогали ни его молчание, ни его уступки. Он чувствовал себя не в силах разгадать эту загадку, сотканную нервами.

Сначала он думал, что у нее дурной характер, что она раздражительна и капризна. Теперь он стал подозревать, что в ее вспышках была доля невменяемости. Он думал: «Без сомнения, она больна».

Он размышлял о странных нервных болезнях, во все времена обезображивавших человечество, внутреннем упорстве, сковывающем волю и душу. В наш век этот бич стал еще страшней по причине упадка рас и многочисленности поколений, передававших его по наследству. Он вспоминал, что мать Барб умерла молодой и тоже была жертвой непонятной болезни.

«Как бы там ни было, – думал Борлюйт, – больна она или просто зла, я от этого страдаю. Меня заставляет страдать сомнение. Где кончается болезнь, и начинается злость? Где граница ответственности и невменяемости? Может ли больной заботиться о выборе тех или иных слов? С другой стороны, злость обезоруживается, встречая сострадание… Во всяком случае, – заключал Борлюйт, – она испортила мою жизнь».

Он расстраивался и оплакивал свою судьбу, он не имел даже утешения, что горе его облагорожено величием скорби.

В других семьях тоже есть больные. Но они внушают к себе жалость, и их любят еще больше. Бледность в таких случаях придает женщине ангелоподобную призрачность. Это нежно и печально, как канун отъезда. Драпировки алькова дрожат, как паруса…

Болезненное состояние Барб делало ее – если допустить, что она не была просто-напросто злой женщиной – скорчившейся, враждебной ко всему, она отталкивала нежные заботы и утешения, отравляла цветы, приносимые ей, как возлюбленной. Такую больную неизбежно разлюбишь.

Жорис чувствовал, что любовь его умерла, его истерзали мучительные скачки от одного настроения к другому, жестокость, сменявшаяся нежностью. Это были приливы и отливы, игравшие его жизнью. Он почувствовал, что снова стал самим собой, равнодушным к повседневной сутолоке, затворившимся в самой последней комнате души, куда каждый может войти, чтоб владеть собой. Только одно его огорчало: отсутствие детей. В его жилище было так же безмолвно, как в его душе. Болезненное состояние, несомненно, было причиной бесплодия Барб. А ведь он когда-то мечтал иметь многочисленную семью! Он вспоминал, как он после помолвки водил Барб в музей смотреть на святую Барб Мемлинга: он растроганно стоял перед изображением жертвователей, окруженных, как патриархи, семьей – шестнадцатью детьми, похожими друг на друга. Он мечтал о таком же семейном очаге, какой был у Вильгельма Морееля, бургомистра города Брюгге, портрет которого написан Мемлингом.

Прекрасная мечта закончилась нелюбимой женой и домом без детей.

Борлюйт ни с кем не встречался: он был необщителен, и его утомляли банальные разговоры. Его старинный дом с черным фасадом, высокими окнами с мелким переплетом рам и зеленоватыми стеклами цвета воды, с задернутыми драпировками дремал на берегу навала и казался необитаемым. Изредка отворялась входная дверь: приходил поставщик или клиент. У Барб не было подруг. Звонок звучал резко, словно для того, чтоб сделать еще более ощутительным и беспредельным невозмутимое спокойствие. Потом коридор снова погружался в молчание.

Борлюйт не бывал даже на «понедельниках» антиквария. Ему пришлось отказаться от этого развлечения. Они прекратились сами собой, посетители рассеялись. Бартоломеус окончательно затворился, чтоб еще сосредоточенней углубиться в свою работу: фрески в зале Городской думы, он еще больше стал походить на бегинок. Фаразину, после его неудачной любви к Годлив, было неприятно еженедельно в течение целого вечера находиться в ее присутствии. Кроме того, он был раздражен ее отказом и прекратил знакомство даже с Борлюйтом, обвиняя его и Барб в том, что они отсоветовали ей согласиться на его предложение. По этому поводу в городе ходили злостные сплетни, искажавшие действительность.

Борлюйт остался в одиночестве.

Освободившись от всех, он всецело отдался непобедимой и еще более пламенной любви к городу. Он жил ради этой любви. Украсить город, сделать его самым прекрасным из всех городов! Он поднимался на башню, утомлял себя колокольным звоном для того, чтоб украшать его еще и этим, венчать его венцом из железных цветов. Для этой же цели он реставрировал старые дома, желая, чтоб каждая улица обладала каменными гербами, фасадами, изукрашенными, как ризы, скульптурными узорами, подобными изгибам виноградных лоз, вьющихся по шпалерам.

Он спас от смерти все эти сокровища прошлого, сняв с них гипс, известковый раствор, стенную крюку, кирпичи, безобразный саван, надетый невежеством. Он их воскресил. Казалось, что он снова дал им жизнь, создал их во второй раз.

Величавое усилие! Ясновидящий гений! В городе это стали понимать. Благодаря печальной иронии судьбы, его положение становилось все более блестящим по мере того, как его семейная жизнь омрачалась.

Заказы сыпались в изобилии. Он реставрировал сотни домов, воздвигнутых в XV и XVI столетиях. Он закончил ресторацию отеля Груунтууса, которую считал прекраснейшей из всех своих работ. Старый дворец уже разваливался. Благородному жилищу, украшенному гербом своего бывшего владельца Жана д’Аа, грозил печальный конец. Во время войны Алой и Белой розы в нем жил король Англии… Помимо угрожавшего ему разрушения, дворец преследовали и другие беды: в нем помещался ломбард. Лохмотья бедняков в этих стенах, тоже казавшихся лохмотьями столетий! Нищета, слившаяся с нищетой, как слезы сливаются в каплях дождя! Приступая к работам, Борлюйт глядел на дворец, как смотрят на нищего. Что нужно сделать, чтоб нищий сбросил свое отрепье, облекся в великолепные ткани, украсился драгоценностями, уподобился принцу, вернувшемуся в свой город? Как считать с него проказу веков?

Борлюйт сотворил чудо. Он вдохнул жизнь в развалины.

Он сделал зрячими слепые окна, исцелил искалеченные крыши, выпрямил осевшие башенки. Он оживил барельефы, изглоданные дождем и временем, стертые лица, подобно тому, как оживляют воспоминания, затерявшиеся в душе. Резная балюстрада была восстановлена. Цветы казались весенними. Арки сводов возвышались, как новые.

Какая судьба ждала реставрированный дворец? В жизни встречаются таинственные аналогии. Мир движется ритмически. Рок полон гармонии. Когда дом выстроен, является достойный его владелец, тот, кому надлежало явиться.

Когда отель Груунтуус был нищим, утомленным ходьбой по бесконечным дорогам истории, усевшимся на одной из набережных Брюгге, он звал только бедняков, похожих на него. В нем был ломбард.

Но как только дворец, словно от прикосновения магического жезла, сделался самим собой, его судьба изменилась. В это время умерла одна старая знатная дама и завешала городу великолепную коллекцию брюггских кружев. Дворец, превратившийся в каменное кружево, должен был сделаться хранилищем кружев. Таинственное совпадение! Все находится в гармонии между собой. Каждый сам создает свою судьбу.