В перепуге пошли разом за несколькими врачами: они явились, осмотрели, ощупали, посоветовали кое-какие лекарства, объявили, что пока ничего еще нельзя сказать, что они вернутся завтра, и удалились, торжественные и равнодушные.
Бесконечно длинная ночь, печальное бодрствование, ставшее еще печальней при свете дня… Отчаяние лампы, угасающей в блеске зари!
Болезнь была очевидна: кровоизлияние в мозгу – об этом свидетельствовали красные пятна на лице и спячка.
Вернувшиеся доктора объявили болезнь опасной: на выздоровление вряд ли можно было надеяться.
Годлив все время не отходила от постели, употребляла все меры, боролась, не теряла надежды. Она была сильна своей любовью к отцу, нежной любовью, которую он внушил ей, окружая ее ласками и заботами. Она призывала его, называла его и себя ласковыми именами, которыми они обменивались: названиями животных и цветов, эпитетами, коротенькими уменьшительными именами, ничего не выражающими слогами, всеми словами, употребляемыми любящими друг друга, словно для того, чтоб подчеркнуть, что они друг для друга нечто иное, чем все остальные люди.
Она осыпала поцелуями его лицо и руки, воображая, что болезнь исчезнет от прикосновения ее губ.
Барб в это время ходила по комнате, огорченная и расстроенная, с громким плачем. Потом она в изнеможении падала в кресло и, казалось, созерцала какие-то дали по ту сторону жизни.
Жорис был в бегах. Ночью он ходил за докторами и в аптеку, чтоб заказать лекарства. Утром он отправился к кюре, чтоб просить его соборовать и причастить Ван Гуля.
Это был скорбный час, когда священник вошел в стихаре и епитрахили, с причастием в дароносице, предшествуемый мальчиком, звонившим в колокольчик. Служанки тоже вошли в спальню своего барина. Старая Фараильд, служившая у него больше двадцати лет, плакала навзрыд: крупные слезы струились по ее щекам, стекали на четки. Все стали на колени. Годлив устроила нечто вроде алтаря на одном из комодов, застелив его еще не оконченным кружевным покрывалом, которое она готовила в дар Мадонне, она не подозревала, что ежедневно плела смертное покрывало для своего отца. На него поставили дароносицу. Послышался шепот молитв, взлетавших звуков, почти не развертывавших своих крыльев. Когда священник помазал лоб и виски умирающего святым муром, лицо последнего слегка содрогнулось. Почувствовал он что-нибудь? На лице Барб, стоявшей возле него и совсем расстроенной, отразилось это содрогание: душа ее была подобна зеркалу, отражающему в себе все отблески.
Священник взял дароносицу. Он приблизился к постели с причастием. Все преклонились. Колокольчик снова зазвенел резко и нежно. Это был легкий звон, капельки звуков, окропившие комнату.
Ван Гулю полуоткрыли рот, чтобы вложить причастие. Тем, кто был возле него, показалось, что перед тем, как сомкнуться, его губы что-то прошептали. Барб ужаснулась, преисполненная надежды. Она утверждала, что отец говорил, что она явственно слышала его слова, он сказал: «Они прозвонили…»
Бессознательный шепот, смутные образы бреда! Может быть, трепет воздушных волн проник в него, соединил его с жизнью. В таком случае, слова Барб подтверждались. В ту минуту, когда его помазывали муром, звон колокольчика коснулся его слуха, передавшего его мозгу при помощи единственного нерва, остававшегося еще бодрствующим: «Они прозвонили!» Он услышал последнее эхо жизни. На грани смерти до него донесся звон колокольчика…
Но почему он сказал «они»? Барб, слишком взволнованная, слишком близко созерцавшая смерть, вероятно, сама придумала эту фразу.
Весь день длилась агония. В домах умирающих царит молитвенная тишина: в спальню из музея часов доносилось скрипучее тиканье. Маятники двигались, колеса, казалось, мололи время. Это был непрестанный раздробленный, отчетливый шум. Годлив умилилась: ее отец так любил часы! Они были его самыми надежными, самыми близкими друзьями. Что с ними теперь будет? Барб этот шум раздражал: он слишком терзал ее нервы. Она попросила Жориса заставить их замолчать, остановить длинные маятники, коловшие ее сердце, и колеса, наносившие ему раны.
Дом стал немым. Казалось, что он уже умер, не дождавшись смерти своего хозяина.
Состояние последнего ухудшилось к вечеру. Его дыхание замедлилось и стало глубже. Лиловые жилки расширились. Лицо стало багровым, лоб был покрыт крупными каплями пота, как венцом из слез. По временам тело содрогалось от конвульсий. Еще крепкий старик боролся со смертью. Он вытянул ноги и опирался ими в спинку кровати, чтоб лучше защищаться.
Вдруг показалось, что поединок кончился.
Тело успокоилось. Жилки побледнели. Лицо приняло безмятежное выражение и почти улыбалось. Оно озарилось сверхъестественным блеском, словно его коснулся нездешний свет. Присутствовавшие, остолбенев от изумления, увидели, что больной зашевелился, как будто возвращаясь к жизни.
Они услышали, что он произнес, с лицом, сиявшим блаженством: «Они прозвонили!.. Они прозвонили!»
Приподнявшись немного, он вытянул руки и оперся на них: так на поверхности каналов приподнимаются на своих крыльях умирающие лебеди. Старик умер – как будто улетел – весь белый!..
Барб забилась в жестоком припадке. Жорис унес ее и положил на постель, она долго не могла встать с нее. Вернувшись в спальню, он взглянул на своего друга, обладавшего таким благородным сердцем, бывшего первым апостолом возрождения Фландрии. Он отдыхал, с видом избранника… В нем уже не было ничего человеческого. Это был мрамор, бюст, изображавший то, чем он был, в преображении искусства, более чистая красота. Годлив быстро привела в порядок его одежду, омыла его – наскоро, чтоб не тревожить его, не причинять ему боль. Она молилась, стоя на коленях, обливаясь молчаливыми слезами.
Увидав Жориса, она сказала:
– Барб была права. Вы слышали его последние слова? Он сказал два раза: «Они прозвонили!»
– Да. Он думал о своих часах, это была мечта всей его жизни. Ему показалось, что они, наконец, прозвонили все вместе.
Годлив снова погрузилась в молитву, совесть укоряла ее за то, что она позволила себе разговаривать возле мертвеца.
В этот жаркий летний вечер в комнате, переполненной запахом лекарств, стало нестерпимо душно. Ее следовало проветрить. Жорис растворял окно, выходившее в сад с зелеными лужками и деревьями. Он смотрел, ничего не видя, омраченный созерцанием смерти. Это было уроком, преподанным ему с порога бесконечного.
«Они прозвонили!» Борлюйт понял. Старик, умирая, достиг осуществления своей мечты. Значит, он не напрасно надеялся и желал. Осуществление зависит от силы желания. Усилие все завершает. Оно удовлетворяет само себя и исполняется само в себе.
Старый антикварий бесконечно желал, чтоб все его часы прозвонили вместе.
И он, действительно, услышал, как они прозвонили все вместе в час его смерти. Смерть – завершение мечты. В потустороннем мире соприкасаются с тем, чего желали всю жизнь.
Борлюйт погрузился в раздумье, размышляя о самом себе. Он жил до сих пор в мире грез, поклоняясь красоте Брюгге, бывшей его единственной любовью, единственным идеалом, утешавшей его среди горестей безрадостной брачной жизни. Ему надлежало с безграничной любовью сливаться с этими грезами. «Потому что мечта, – думал он, – не мечта, она – реальность, проявляющаяся во всей своей очевидности в час смерти».
Избранник отдыхал. В раскрытое окно не доносилось никакого шума. В немой комнате слышалось только жужжание нескольких мух, черных снежинок. Мухи жужжали торжественно, словно они были посланы сюда затем, чтоб придать молчанию еще большую значительность: самый ничтожный шорох делает молчание еще более величавым. Оно казалось еще молчаливей, смерть – еще больше смертью. Существа, живущие мгновение, заставляли понимать вечность.
Жорис долго вслушивался в жужжание мух. Иногда они подлетали к постели и садились на лицо мертвеца. Они больше не боялись его.
Часть втораяЛюбовь
После смерти антиквария, Годлив поселилась у своей сестры, в доме Жориса. Она не осмелилась остаться одна, потому что ее мучили воспоминания о покойнике.
– Чего ты боишься? – спрашивали ее.
– Ничего и всего. Говорят, что мертвые не совсем умирают и возвращаются.
Годлив пугалась своей тени, своих собственных шагов, вздрагивала от ничтожного стука. Когда она подходила к зеркалу, ее силуэт обрисовывался в нем и шел к ней навстречу, как призрак. Особенно она боялась по вечерам. Она превращалась в ребенка, смотрела под кровать, встряхивала драпировки алькова. Ей казалось, что она каждую минуту может ощутить прикосновение трупа.
Страхи после похорон! Кажется, что мертвецу плохо закрыли глаза. В комнате остается легкий неистребимый запах, упорный и приторный: запах смертного пота или восковых свечей.
Покидая старинный дом на улице Черных кожевников, Годлив думала, что ее отсутствие не будет долговременным, она хотела только стереть в своей памяти картины смерти и похорон. Проходили месяцы – она не возвращалась.
Жорис тоже был сильно потрясен этой смертью. Это всегда случается, если присутствуешь при кончине близкого человека. Начинаешь думать о своей собственной смерти. Видишь самого себя лежащим с мертвенно-бледным лицом. Это кажется единственной реальностью, большей, чем шум жизни, честолюбие, печали, дела. Сопоставляешь то, чем есть, с тем, чем будешь. Жорис всегда часто думал о смерти. Иногда он подходил к зеркалу и смотрел, прищурив глаза, на свое лицо, отражавшееся в нем побледневшим и неподвижным, таким, каким оно будет, когда он умрет.
Кончина Ван Гуля внушила ему не только страх смерти. Она была для него торжественным уроком, данным на краю могилы. По целым неделям он думал о предсмертных видениях старого антиквария, вызвавших выражение экстаза на его лице. Он долго слышал его последние слова: «Они прозвонили!» Значит, он достиг осуществления своей мечты силой своего желания. Нужно быть достойным этого…