Звонарь — страница 19 из 34

Жизнь в одном доме давала иллюзию супружеской жизни. Они жили под одной кровлей, как влюбленная пара. Им мешало присутствие Барб, но они мысленно говорили друг с другом: они хотели только утешать друг друга, сожалеть вдвоем. Их взгляды встречались, соприкасались. Ласка глаз, напоминающая ласку губ и уже таящая в себе сладострастие!

Любовь их становилась чувственной.

Живя в одном доме, они не могли уберечься от невольной интимности. Годлив, несмотря на всю свою целомудренность, появлялась в капоте. Жорис чувствовал ее тело под облегавшими его широкими складками. По утрам у нее были растрепанные волосы, как если б она провела ночь в любовных ласках. Мало-помалу Годлив стала казаться ему женщиной, которой он обладал: она утратила таинственность. Это было результатом совместной жизни, ежедневных встреч.

Жорис понял произошедшую перемену. Когда он узнал, что Годлив не разлюбила его, он стал относиться к ней с бесконечной благодарностью за ее кротость и заботы. Он горько сожалел о потерянном счастье, все сильней желал поправить ошибку. Они были предназначены любить друг друга. Судьба разделяла их. Они должны исполнить свое предназначение и любить друг друга. Они должны были стать супругами. Этого не случилось. Но все же они могут соединиться.

Не раскаивалась ли судьба? Не хотела ли она заставить их поступать, как им захочется, поселив их под одной кровлей?

Они сдавались: быстрые взгляды, прикосновения рук… Они искали друг друга, избегали, снова встречались. Они прикасались друг к другу, боясь друг друга, и самих себя, и особенно свидетельницы, Барб, еще ни о чем не подозревавшей. Минуты бесконечности, кратковременных радостей, жемчужины, таящие в себе неземные восторги… Они долго наслаждались своей тайной любовью. Она казалась им восхитительной, еще более обостренной в силу неудовлетворенности. Это были слова, сорванные налету, почти поцелуи, пожатия рук за дверью – начало, самая лучшая часть вечного приключения. Завершение было невозможно и они не хотели его. Это было очаровательно: желать всего и ничего не достигать, жить в постоянном ожидании удобного момента, жать пшеницу по волосу.

Их счастье было драгоценно: это были сбережения, ставшие богатством.

Жорис чувствовал, что достиг расцвета, полноты жизни. Он ничего больше не хотел, ни к чему не стремился.

Он охладел к своим работам. Забросил те, что уж начал. В его рабочем кабинете валялись бумаги и циркули. На листах были начертаны неоконченные планы, проекты построек, застывшие в воображении. Он больше не работал и не брал новых заказов. Это его больше не интересовало. Ему надоели все эти старые дома, дряхлые фасады, которые он должен был молодить. Это были угрюмые предки, с трещинами, похожими на морщины старости, с дряхлыми серо-зелеными стеклами, печальными, как глаза, видевшие смерть. Он не хотел больше жить в прошлом. От соприкосновения с ветхостью сердце дряхлеет. Он хотел быть молодым, наслаждаться жизнью. Его привлекало только лицо Годлив.

Он уединялся с ее лицом, бродил по городу, поднимался на башню, праздный и счастливый. В нем не было больше горечи, он не искал одиночества, ему хотелось бы иметь друзей, присутствовать на праздниках.

Иногда он посещал братство святого Себастьяна. Он раньше пренебрегал этой обязанностью, возложенной на него званием старшины. Он посещал стрелков, хвалил их за ловкость. Вооружившись большими луками, они пускали верную стрелу в мишень или птиц, помещенных на верхушке высокой мачты. Ему нравился старинный живописный дом, с выложенной кирпичом башенкой, казавшейся румяной, как здоровое лицо. Все были оживлены, благодаря играм, бодрым разговорам, пенистому фламандскому пиву. Это был нетронутый уголок счастливой народной жизни, случайно сохранившийся расцвеченный облик прошлого. Борлюйт дружелюбно сближался с членами братства. Он приобрел популярность. Его окружали преданные друзья, восхищавшиеся им и любившие его.

Жорис стал навещать Бартоломеуса. Он не мог работать, преследуемый Годлив и любовью. Целыми вечерами он просиживал у художника, разговаривал об искусстве, курил, мечтал. Он уж давно не виделся со своим другом. Бартоломеус уединился, жил в затворе, чтоб всецело посвятить себя работе, своим фрескам: он смотрел на них, как на дело всей своей жизни и на завершение великой мечты о славе.

– Как дела? – спрашивал Жорис.

– Подвигаюсь. Изучаю детали, делаю наброски. Но ансамбль задуман.

– Покажи.

Борлюйт делал вид, что хочет встать и подойти к стенам, возле которых были нагромождены перевернутые холсты, таинственные, с крестообразными перекладинами рам. Бартоломеус тревожился, подбегал к ним, защищал их беспомощным жестом. Он никого не допускал к своей работе, не любил показывать наброски.

– Оставьте! Это все только чуть тронуто, еле намечено. Но я знаю, чего хочу. Вот! Раз дело идет об украшении Городской думы, здания, принадлежащего всему обществу, то мне хочется изобразить на его стенах душу города. Для этого нужно прибегнуть к символам. Брюгге – великий серый город. Это и нужно изобразить. Серый цвет – соединение черного и белого. Нужно подобрать черное и белое. С одной стороны – белое – лебеди и бегинки. Лебеди поплывут длинной вереницей вдоль канала. Один из них пугается, поднимается на крыльях, хочет выскочить из воды, подобно умирающему, который хочет покинуть свою постель: он, действительно, умирает с песней – символ города, ставшего произведением искусства, потому что он при смерти. Потом бегинки. Они – тоже лебеди. Когда лебедь плывет, он еле прикасается к воде. Бегинки ходят, как лебеди плавают. Я их изображу такими, какими я их вижу из моего окна, когда они проходят после обедни или вечерни. С другой стороны – черное – колокола и женщины в тальмах. Черные колокола, цвета ночи, блуждают в воздухе, встречаются, посещают друг друга – старички, спотыкающиеся в своих поношенных бронзовых одеяниях. Потом женщины в тальмах. Они ведь не женщины. Они – тоже колокола. Колокола в суконной одежде. Они колышутся по улицам, и ритм их движений гармонирует с ритмом колоколов в воздухе. Вот! Белое: лебеди и бегинки. Черное: колокола и женщины в тальмах. От соединения черного и белого получится серый цвет, серый город.

Бартоломеус говорил с жаром. Его глаза, казалось, смотрели в какие-то таинственные дали. В них сверкал огонек, словно отблеск солнца, видимого только ему. Со своей прекрасной головой средневекового монаха, с бледным лицом и жидкой черной бородой, он походил на художников итальянских монастырей, писавших свои грезы на белизне стен. Бартоломеус тоже работал над своими фресками, словно живя в затворе: он был целомудрен и одинок. В ограде женского монастыря он слышал только пенье гимнов. Стены его мастерской были белыми. Она была наполнена сияющим светом, таким сияющим, что даже тень от облаков падала, как серебряные вуали. Он был близок бесконечному. Он предчувствовал таинственные аналогии, вечные соотношения вещей.

Борлюйт слушал его с любопытством и восхищением. Потом, подумав о таинственном, глубокой красоте его сюжета, красоте, недоступной для понимания заказчиков, он не мог удержаться от замечания:

– Это великолепно! Но что они скажут?

– Они будут удивлены. Они уже давали мне советы. Они хотели бы эпизоды из прошлого Фландрии. Историческую живопись. Брюггские заутрени, Брейделя, Конинка, воинствующих католиков. Все то, что стало карнавалом, драмой с загримированными героями, магазином аксессуаров, ветошью столетий. Все то, чем живут ваши плохие художники и музыканты, выделыватели картин и кантат. То, что было деятельностью, нужно предоставить деятельности. Только банальное произведение может вдохновить прекрасный сам по себе эпизод из прошлого гильдий и корпораций: Битва золотых шпор, где герои брали горсть земли и ели ее – той земли, за которую они умирали.

Это воспоминание навело их на разговор о деле возрождения Фландрии, так волновавшем их при жизни Ван Гуля. Оба сознались, что порыв остыл, усилие не удалось.

Художник не интересовался ни городом, ни людьми: он всецело посвятил себя своей работе.

Он говорил об искусстве, как говорят о любви.

Он рассказывал, что идеи преследуют, подобно восторжествовавшей страсти, и близость с идеей: она то обнажается, то исчезает. Иногда она экспансивна, иногда холодна и как будто сердится. Согласится ль она отдаться? И вот она, совсем обнаженная, на полотне. И ласки кисти, медленные или лихорадочные! Работа кипит! Идея снится по ночам. Она кажется еще прекрасней, возвеличенная преклонением веков.

Когда он говорил, Жорис слушал и сопоставлял: таким образом он любил Годлив, ощущал ее чары, мысленно разговаривал с ней, видел ее во сне. Любовь к искусству так же опьяняет, как любовь к женщине! Жорис соприкасается теперь со счастьем художника, более цельным, более надежным и, может быть, более благородным. Он встревожился, почувствовал укоры совести. Он тоже любил раньше свое искусство, работал над великим, ценным вкладом, мечтал о возрождении и воскрешении Брюгге. Теперь он жертвовал любовью к городу ради любви к Годлив.

Он стал сомневаться, колебаться перед решительным шагом.

Он возвращался домой взволнованный. Он не осмеливался глядеть на старые фасады, неподвижные каналы, запертые монастыри, на все, что внушает отречение от жизни, культ смерти. Он повторял про себя: «Жить! Нужно жить!» По мере того, как он приближался к своему жилищу, лицо Годлив являлось все явственней: оно освещало его, покоряло его, росло в нем, как отражение луны в каналах.

V

Нервное состояние Барб обострялось все резче. Она похудела. Ее лицо стало мертвенно-бледным. Из-за пустяка: разбитой вещи, ухода служанки, замечания – она раздражалась. Дом содрогался от бурь. Жили в ожидании громовых раскатов. Жорис и Годлив должны были следить за каждым своим словом и движением, относиться к ней с безграничным терпением, покоряться, как колосья ветру. Для Годлив это было легко. Она с детства привыкла к бурному характеру своей сестры. Ее врожденная кротость оставалась неизменной, подобно замерзшей воде, которую не возмутят никакие порывы ветра. Жорису было трудней подчиняться всем этим капризам, скачкам, игре настроений. Жизнь была ненадежной. Кроме того, нервность заразительна. У него иногда не хватало сил подчиняться, в нем просыпалась гордость мужчины. Но он сейчас же отступал. Барб, не привыкшая встречать сопротивление, приходила в безумную ярость, начинала ругаться, кидалась на него. Однажды, вне себя, опьянев от гнева, она бросила ему в лицо ужасную угрозу хриплым