Звонарь — страница 33 из 34

должен звонить все время, наполняя воздух героическим пеньем. Другие колокола тоже должны звонить, пока не кончится торжество кортежа.

Борлюйт сначала возмутился и огорчился. Без сомнения, он был побежден. Его усилия, долгая борьба ничему не помешали. В Парламенте царит узкая политика, там некому защищать искусство. Выборные интересы господствуют над всем, поглощают в себе все. Брюгге, значит, отказался от славы мертвого города… и вот от него, побежденного, требуют радостных песнопений, которые должны слиться со слепым восторгом толпы! Он, было, решил отказаться сейчас же от должности, не подниматься на колокольню, не принуждать к веселью благородные колокола, в то время как у них и у него в душе – траур.

Но он побоялся упреков Барб. Кроме того, что он будет делать, когда лишится своего убежища – башни, не будет иметь права подниматься в кельи колоколов, где он немножко усыпляет свою печаль?..

В назначенный час он поднялся на колокольню. Он в первый раз поднимался вечером. Сторож вручил ему фонарь. Ощущения во время восхождения были еще странней, чем днем. При дневном свете он привык подниматься почти машинально, увлекаемый спиралью лестницы. Теперь же, ночью, тьма была непроницаема. Свет не белелся сквозь бойницы и расщелины стен. Борлюйт спотыкался и придерживался рукой за веревку, служившую перилами, она оцепляла, немного повисая, спираль лестницы, как змея, обвившая древесный ствол. Свет фонаря дрожал на стенах: казалось, что они были местами забрызганы кровью. Летучие мыши шарахались и исчезали, они привыкли жить во мраке и думали, что этот свет был молнией, проникшей в башню и вонзавшейся в их глаза. Царила причудливость полумрака. Звонарь видел, как его тень обгоняла его, следовала за ним, поднималась на стены, расплывалась на сводчатом потолке. Его тень сошла с ума. Не был ли он тоже безумцем, поднимаясь на башню?

Он вернулся к действительности. По мере того как он приближался к стеклянной комнате, до него все явственней доносился гул толпы, подобный шуму воды, хлынувшей в открытый шлюз. Звонарь вспомнил, что он один раз уже слышал этот гул – в день конкурса, в день триумфа. В тот день душа его завладела толпой. Он заставил ее понимать искусство, грусть, прошлое, героизм.

Тогда ему удалось воплотиться в ней. Теперь она, в свою очередь, завладела им. Она заставила его преклониться перед ее невежеством, пошлостью, жестокостью.

Большая площадь была уже переполнена. Кортеж готовился тронуться в путь. Развевались флаги. Спортсменские клубы, политические ассоциации, лига «Морского порта», все общества следовали одно за другим, с кокардами и эмблемами, отличавшими их друг от друга. Прибегали к самым смешным затеям. Члены клуба святого Христофора были в светящихся шляпах, причем каждая изображала одну букву, а совокупность их – хронограмму празднества. Члены гимнастических обществ были облечены в безобразные фуфайки и вооружены тростями, они потрясали ими и шли в ногу. Члены клуба велосипедистов разукрасили свои велосипеды венерианскими фонариками, некоторые из велосипедов, при помощи украшений и фонариков, походили формой своей на суда и, следовательно, являлись аллегорическими эмблемами будущего процветания порта. На всем лежал отпечаток пошлости толпы.

Звонарь грустно смотрел с высоты колокольни. Что сталось теперь с мертвым городом? Бешеная оргия оскверняла кладбище. Что подумают благородные лебеди? Борлюйту казалось, что на свинцовых водах каналов не было больше ни одного лебедя. Они улетели, далеко улетели, чтоб ни о чем не знать, сохранить в себе молчание, плакать среди белых лилий.

Вдруг Борлюйт, взглянув в последний раз на площадь, чтоб вполне насытиться горечью, был потрясен самой несообразной из всех аномалий. Он увидел братство стрелков святого Себастьяна. Оно тоже унижало свое старое знамя, свои медали и эмблемы, все свое пятивековое прошлое, принимая участие в этих смехотворных сатурналиях. Гильдия долго боролась с лигой «Морского порта». Он, Борлюйт, был еще старшиной. Братство не должно было публично отрекаться от него.

Это была последняя капля горечи. Теперь он был совсем один.

Он не хотел больше ничего знать о пошлой комедии, разыгрывавшейся на земле.

Он прижался пальцами к клавишам, словно коснулся морских волн. Он стал играть. Колокол Триумфа уже звонил, качаясь в воздухе, как корабль в бурю. За ним поплыла флотилия зазвучавших колоколов, полетела в ветре и в звездах.

Звонарь играл с бешенством, чтоб заглушить доносившийся с улиц шум. Он вызвал к жизни все колокола. И самые большие, которые, обыкновенно, только подчеркивали мелодию, подобно тому, как крылья мельниц еще более углубляют даль равнин. И самые маленькие, с детскими голосками, щебетавшие, как воробьи, расстилавшие облака шума, создававшие звонкую музыку, в которой звуки перепутывались. Заключительный аккорд чудовищного оркестра! Башня вибрировала, стонала, словно все колокола, слишком грубо пробужденные от грез столетий, решились бежать, покинуть кельи, они уже мужались по лестнице. Звонарь обезумел. Он бил о клавиши руками и ногами, повисал на железных стержнях, приводивших в движение языки колоколов, возбуждал их до пароксизма. Он боролся бурей звона с шумом города.

Он немного передохнул, чувствуя себя совсем разбитым. К нему донеслись крики толпы, шум воды, хлынувшей в открытый шлюз, дикие звуки фанфар. Кортеж бурно продолжал свое шествие, вытягиваясь, как разноцветная змея, сверкая своими пошлыми побрякушками, омрачая смехом Арлекина темные извивы улиц.

Это длилось несколько часов. Звонарь не переставал играть, он издевался над самим собой, заставлял колокола разливать над городом радостные песнопения в то время, как в душе его умирала мечта. Он подумал о комедиантах, которых даже смерть ребенка не может избавить от обязанности развлекать толпу.

Вернувшись домой, Борлюйт натолкнулся на произошедшую там драму. Никто еще не ложился спать. Взволнованные служанки тряслись от страха и бегали, как сумасшедшие. В вестибюле валились камни, обломки, осколки. Служанки рассказали, что, когда торжество кортежа кончилось, некоторые из участников еще продолжали ходить по городу. Они прогуливались, распевали фламандские песни, возбужденные и уже пьяные. Проходя мимо дома, они разразились криками, резкими свистками, тысячью оскорблений и проклятий. Они вопили изо всех сил: «Долой Борлюйта!» Их было много, и не подлежало сомнению, что они были в заговоре, исполняли чье-то приказание. В тоже время послышался резкий звон разбитых стекол, разлетевшихся осколками. С улицы швыряли в окна камни. Эти камни предавали все разрушению, разбивали зеркала, загромождали комнаты обломками.

Борлюйт смотрел, удрученный. Можно было подумать, что дом осаждало вражеское войско: он казался совсем разрушенным.

Он не сомневался, что это мстил Фаразин, не перестававший, после отказа Годлив, и, главным образом, после выступления Борлюйта в качестве противника проекта «Морского порта», проявлять по отношению к нему воинствующую, свирепую злобу. Фаразину было не трудно натравить на него какую-либо из групп, выставляя его врагом общества, дурным гражданином, чуть было не погубившим проект, блестящее утверждение которого сегодня праздновали.

Барб спускалась, как вихрь, по лестнице. Желая избежать сцены в присутствии служанок, Жорис бежал в одну из гостиных. Там тоже были камни, осколки. На полу валялись брошенные в окна нечистоты. Барб вошла мертвенно-бледная. Ее красные губы казались окровавленными, словно ее ранил в лицо один из брошенных в окно камней. Ее волосы были растрепаны, спускались по спине взъерошенной волной.

– Видишь, что случилось. Это ты виноват. Ты вел себя, как безумец!

Жорис понял, что ее нервы в эту минуту были совсем развинчены, она готова была разразиться самым бешеным гневом. Он промолчал и стал пробираться к двери. Его спокойствие, бывшее, в сущности, равнодушием и презрением, раздражило ее еще больше. Она кинулась к нему, вцепилась в него и крикнула ему прямо в лицо:

– Мне надоело! Я тебя убью!

Жорис уже слышал один раз эти ужасные слова. Выведенный из себя, он вырвался от нее и грубо толкнул ее. Она взбесилась, завыла, снова стала осыпать его оскорблениями, точно дождем камней, словно она хотела добить его словами до смерти, подобно тому, как толпа избивала камнями его дом.

Жорис ушел в свою комнату. Везде царило то же отчаяние. Все окна были разбиты. Он вспомнил о подобном зрелище, которое он уже созерцал один раз. Это было тогда, когда Барб, узнав об его измене, разбила зеркало, изломала всю мебель в столовой. С того дня в столовую никто не входил, как в комнату мертвеца. Теперь произошло то же самое. Может быть, это заразительно. Несчастье, произошедшее в одной комнате, требовало, чтоб и остальные комнаты познали его. Теперь они все были комнатами мертвецов. Они умерли. Весь дом умер.

Борлюйт тоже захотел умереть.

Казалось, что он получил приказание всего окружающего. Он почувствовал, что решился на это бесповоротно.

Смерть сделала ему знак. В дом были брошены камни, таившие в себе убийство. Толпа приговорила его к смерти. Он мужественно соглашался. И не отсрочивать! Завтра, на заре, он предаст себя. Он не хотел видеть в блеске солнца свое оскверненное жилище, разбитые зеркала передавали из комнаты в комнату зловещее предзнаменование. Он не хотел больше видеть Барб, перешедшую на этот раз все допустимые границы злости или нервного расстройства, ранившую его самыми страшными оскорблениями или угрозами.

В эту минуту он услышал над своей головой стук сундуков и ящиков. Барб, как это с ней уже случаюсь, хотела напугать его приготовлениями к отъезду или, действительно, собиралась уехать.

Жорис прислушался к производимому ею шуму, потом, сильно возбужденный, забегал по комнате, громко говоря сам с собой:

– Я уеду первый и притом отправлюсь в путешествие, из которого не возвращаются! Я смертельно устал! Завтра меня ждут новые ужасы: сцены с Барб, или она убежит, куда глаза глядят, как помешанная… Повсюду беспорядок, камни, нечистоты. Полицейские и судейские формальности… Дикий смех всего города, когда он узнает об этом! Нет! Я не в силах жить еще хоть один день! Ни за что! Я умру на заре.