Звонарь — страница 4 из 34

Сначала он спотыкался. Ступеньки ускользали из-под его ног: некоторые из них были истертыми, как края колодца. Сколько поколений протекло здесь, неразделимых, как струя воды! Сколько понадобилось столетий для того, чтоб эти ступеньки так истерлись! Каменная лестница закручивалась резкими, извилистыми поворотами, изогнутая, как змея, как гибкая виноградная лоза! Ему приходилось брать башню приступом. От времени до времени виднелись бойницы, расщелины в стене, сквозь которые проникал мертвенный свет, обезображивая тонким шрамом тени. Слабо рассеянная тьма преображала все: казалось, что стена движется, потрясая саванами, тень от потолка представлялась насторожившимся зверем, готовым к прыжку…

Вдруг спираль лестницы разжалась, уподобившись иссякшему ручью… Можно ли подниматься выше или стены сдавят, как тисками? Мрак стал гуще. Борлюйту казалось, что он прошел уже сто ступенек: он не считал. Теперь его шаги стали размеренней, ритмичней, быстрей: каменные ступеньки были мельче. Но мрак был так непроницаем, что Борлюйт впал в недоумение: идет ли он вперед или назад, поднимается или спускается. Он напрасно старался уяснить себе это. Ему казалось, что он спускается по подземной лестнице, ведущей в глубокую мину, вдоль неподвижных масс каменного угля, направляясь к подземной воде…

Он остановился, немного смущенный фантасмагориями, производимыми темнотой. Теперь ему казалось, что он продолжал подниматься. Он не двигался: лестница, изгибаясь, несла его дальше. Сами ступеньки, одна за другой, прикасались к ногам.

Вначале он не слышал никакого шума, кроме отзвуков своих собственных шагов. Иногда только слышался легкий шорох потревоженной летучей мыши, мягко потрясавшей бархатными крыльями. Но сейчас же воцарялось безмолвие, свойственное молчаливым башням.

Замирал загадочный шорох в песочных часах вечности – в башне, где одна за другой оседают песчинки времени.

По дороге Борлюйту встречались пустынные залы, казавшиеся кладовыми молчания.

Он все поднимался, теперь было светло. Под стропилами сквозь просветы и прорези проникал белый девственный свет, расстилался и клубился по ступенькам, вспыхивал искрами.

Борлюйт испытывал радость выздоравливающих или освобожденных из темницы. Он снова стал самим собой. Он больше не сличался с ночью: она не поглощала его в себе. Он видел самого себя. Его опьяняло сознание, что он существует, что он идет.

Порыв резкого ветра охватил его. Ослепленный внезапным светом, он почувствовал, что лицо его словно облеклось в лунный блеск. Теперь он шел быстро, как будто атомы воздуха стали прозрачней, облегчали движение и процесс дыхания. Он поднимался с лихорадочным нетерпением. Часто говорят о том, что бездна притягивает. Есть бездна и вверху… Борлюйт все поднимался. Ему хотелось идти без конца, и он с грустью думал, что лестница кончится, и он очутится у цели, на грани пространства, терзаемый тоской…

В эту минуту узкая лестница наполнилась гулом. То были стоны ветра, поднимавшегося и спускавшегося по лестнице. Скорбь ветра, одинаково звучащая в шуме деревьев, трепетании парусов, стонах башен! Скорбь ветра, выражающая собой все другие скорби! В его громком плаче слышится плач детей. Его жалобы – грустные жалобы женщин. Его ярость – прорывающийся и смолкающий хриплый вопль мужчин. Ветер наверху башни напоминал о земле, уже такой далекой. Это было эхо жалоб, слабеющих криков, слишком человеческой печали, которая здесь стыдилась сама себя. Ветер поднимался снизу. Он нес в себе страданья города, все человеческие стоны: взлетевшие до вершины башни, они стихали, теряли горечь скорби, становились грустными – слезы струились, как капли дождя…

Борлюйт подумал, что это было символом его новой жизни – жизни на высоте. Он о ней иногда мечтал и неожиданно завоевал ее. Теперь всякий раз, когда он поднимется на колокольню, все печали утихнут в его душе, как жалобы стихают в порывах ветра.

Он все поднимался. По обеим сторонам раскрывались двери в огромные комнаты, в дортуары с тяжелыми перекладинами, на которых спали колокола. Борлюйт приблизился к ним взволнованный. Они чутко спали, как спят девственницы. Их сон тревожили грезы. Казалось, что они ворочались, вытягивались, вскрикивали, как сомнамбулы. Слышался слабый гул, подобный гулу моря, сохранившемуся в раковинах. Колокола никогда не смолкают. Эти звуки струятся, как капли сгустившихся испарений. Мелодичный туман, окутывающий бронзу!

Дальше появлялись ряды других колоколов: они казались коленопреклоненными, в одинаковых одеждах, живущими в башне, как в монастыре. Тут были большие колокола, маленькие колокола, одряхлевшие и тусклые, молодые послушники, все типы людей, заточившихся в кельях – разнообразные, несмотря на одинаковую одежду ордена. Монастырь колоколов, большинство из них находилось в нем с его основания. В 1743 году сорок девять новых колоколов, отлитых Жаком дю Мери, заменили собой колокола, отлитые в 1299 году. Борлюйт все же думал, что некоторые из древних колоколов остались в башне, смешавшись с новыми. Во всяком случае, новые колокола были отлиты из бронзы древних колоколов XIII века, и, таким образом, эти последние продолжали звонить.

Он уже освоился с колокольней. Он совсем близко подходил к колоколам, которые ему суждено теперь оживлять. Он хотел с ними познакомиться. Он осматривал их, один за другим, называл их по имени, интересовался их историей. На металле иногда встречаются серебристые налеты, пятна, как на моле, омываемом приливом, запутанные узоры, ржавчина, подобная засохшей крови или пыли резеды. Борлюйт разыскивал даты, приколотые, как брошки, извивы латинских надписей, имена крестных отцов и матерей колоколов.

Он бегал, осматривал, взволнованный и восхищенный. На этой высоте ветер дул сильней и яростно завывал. Но тут в его стонах не звучало больше ничего человеческого: это был голос стихии, схожий только с голосом моря.

Борлюйт приблизился к зубчатой площадке, от которой лестница поднимается на самый верх колокольни. В углу этой площадки помещается келья звонаря, стеклянная комната с шестью широкими просветами. Он дошел до нее, взяв башню приступом. Ветер выл все яростней и враждебней, шумел, как поток воды в шлюзах, расстилался огромными покрывалами, разбивался коварными шквалами, обрушивающимися тяжелыми массами, потом, внезапно собирая все свои волны, вздымался стеной. Борлюйт подвигался, радуясь этой битве, словно ветер, нападавший на него, срывавший с него шляпу, трепавший его одежду, хотел отнять его у жизни и отнести его, освобожденного и обнаженного, к делительному воздуху высот…

Он приблизился к воздушной келье. Она встретила его, как гостиница встречает путника. В ней было тепло и безмолвно. Борлюйт узнал ее. Она была такой же, как и в те дни, когда он иногда заходил сюда к старому звонарю Бавону де Восу, тогда ему и в голову не приходило, что он станет его заместителем. На этот раз он осмотрел ее внимательней, потому что теперь эта тесная келья принадлежала ему. Он проведет в ней много часов. Он думал об этом, слегка взволнованный. Он будет жить выше жизни! В эту минуту он увидел расстилавшийся внизу город, совсем внизу, в глубине, на дне бездны. Он отвернулся, не осмеливаясь взглянуть на него еще раз… Он боялся, что у него закружится голова. Нужно было приучить свои глаза смотреть с высоты: ему казалось, что он поднялся туда без зова…

Он стал рассматривать клавиатуру из пожелтевшей слоновой кости, педали и железные стержни, соединенные с языками колоколов, – весь сложный механизм. Против клавиатуры находились совсем маленькие часы.

Казалось странным, что в огромной башне такие маленькие часы. Они выстукивали этапы жалкой размеренной жизни своим механическим сердцем, внушающим зависть человеческому сердцу… Было забавно думать, что ход этих маленьких часов находится в полной гармонии с ходом огромных часов башни. Они жили рядом, как живут в одной клетке лев и мышь.

Стрелка приблизилась к одиннадцати, и сейчас же Борлюйт услышал гул и шум обеспокоенного гнезда, трепетный шелест сада, когда он волнуется в ожидании бури.

Это была прелюдия, автоматически исполняемая при помощи медного цилиндра, испещренного квадратными отверстиями, покрывавшими его, как кружево. Охваченный любопытством, Борлюйт побежал в соседнюю комнату и подошел к цилиндру, соединенному со всеми колоколами. Ему казалось, что он изучает анатомию башни. Все мускулы и чувствительные нервы были обнажены. В этом месте сосредоточивались важнейшие органы ее огромного тела, ее трепещущее сердце, служившее сердцем для целой Фландрии.

Музыка все звучала и казалась Борлюйту неясной, потому что он находился слишком близко от места ее зарождения. Но все же это было радостно, как заря. Звук пробегал по октавам, как свет по полям. Один маленький колокол заливался, как жаворонок. Другие отвечали, как пробудившиеся птицы и шелестящая листва. Бас мычал по-бычьи… Борлюйт вслушивался в пробуждение деревни, уже свыкшейся с этой пасторальной музыкой, ему казалось, что просыпаются принадлежавшие ему животные и его собственное поле. Радость жизни! Вечность природы! Идиллия длилась недолго: торжественно зазвучал большой колокол, возвещая смерть часа: одиннадцать ударов, звучных, медленных. Один удар следовал за другим после некоторого перерыва, словно напоминая об одиночестве в час смерти.

Одиннадцать часов. Борлюйту надлежало приступить к исполнению своих обязанностей. Он подошел к клавиатуре и сел. Он был новичком, случайно взявшимся за ремесло звонаря. У него не было времени заготовить репертуар. Он опять стал играть старинные рождественские песни. Он сыграл их с глубоким чувством, весь погрузившись в звуки: теперь ему не мешал, как в день конкурса, стук шагов по лестнице башни. Величавая музыка спускалась, трепетала у церковных колоколен, долетала до крыш, проникала в дома. Но ее больше не приветствовали, как в тот день, когда вся толпа восприняла ее в своей душе. Все случившееся тогда было прекрасной поэмой. Она никогда больше не повторится. Самое большее, если он заставит своей игрой подняться чей-нибудь взгляд к небу. Удастся ли ему успокоить чье-либо горе и окутать дымкой грусти слишком большое счастье?