Звонок на рассвете — страница 16 из 18

В плетеном берестяном кузовке — лук, чеснок головками. На полотенце сала кусок. В эмалированной миске квашеная капуста дух по комнате пускает, а в трехлитровой банке огурцы в свежем рассоле плавают.

«Это что же получается?.. — растерялся Почечуев, — Выходит, они и впрямь меня дожидались? У самих зуб на зуб не попадает, больные оба, а смотри-ка...»

Достал Иван Лукич воблу свою вяленую из чемодана, колбасы палку, целлофановые мешки с кофтой и рубахой. Отдал, протянул родственникам. Хотел Иван Лукич перед едой за речку сходить, ополоснуться с дороги, и вообще — старинной атмосферы деревенской нюхнуть на воздухе, да пожалел родственников, уж больно они истерпелись ожидаючи, по всему видно. Сдал Анисим Почечуеву водички прямо из ковшика, колодезной, кусачей. И — за стол!

Анисим рубаху новую приодел, прямо с фирменными бирками. Вокруг стола заходил, целоваться к брату набивался. Наталья в стареньком «Рекорде» рукоятку повернула, на фортепьянную музыку Рахманинова и Прокофьева наскочила; искать что-либо другое не стала. Выпили по одной. Почечуев всего лишь язык в вине обмочил. Тогда на него жалобно так Анисим посмотрел: «Мошш-шет, по послет-тней, п-прат-туш-шка?! Ув-в-аш! Когды еще?» И пришлось выпить. Однако на второй не настаивали. Получилось в общем — по-божески. Хозяева, измученные болезнью, вскоре крепко уснули прямо за столом. Тогда Почечуев аккуратно поднялся с лавки, бесшумно, как воришка, взял свой чемодан с зонтиком и попятился к двери, про себя он давно решил, что будет ночевать в баньке. На обратном пути к Тимофеевне заглянул. Позаимствовал у нее лопату. Полулитровую баночку молока, плотно закрытую полиэтиленовой крышкой. Даже вместительную кошелку, в которой лопата и зонтик остриями уместились. Все это ласково навязала ему Акулина Тимофеевна. А чайник с жестяной кружкой он у нее сам попросил. И такой вот нагруженный, но довольный, бодрый; потянулся обратно в Почечуйки. Через полчаса, продравшись к своей баньке, оставил в ней чемодан и вещи, позаимствованные у Тимофеевны, вооружившись одной только лопатой, пустился на поиски материнской могилы.

Из чисто гуманных побуждений наблюдал я за Почечуевым все эти долгие дождливые страницы моей повести. Однако дождь рано или поздно перестает, небо светлеет. И пора мне с Иваном Лукичом наконец распрощаться, так как на сердце его вместо болезненных рубцов возвышающие крылышки Веры, Надежды и Любви появились! Да, да... И это в его-то годы. Ходил он теперь хотя и по земле, и прихрамывая малость, но зато как бы и вовсе не касаясь почвы, потому как с души его (не от ног, не от тела) некий груз гнетущий отпал. И конкретная цель мозги обуяла: отдохнуть в Почечуйках и заявление в детдом подать.

Кукарелов, этот смешной «арцыст», как его Почечуев величал, узнав о намерении Ивана Лукича в детдом податься, решил, что старик в дом для престарелых оформляется. Специально переспросил: «Шутите, в деддом небось? На букву «д» упор? 0,р-ригииально, остроумно и ваще!»

А Почечуева к детям влекло. Как к отдушине. Вот и сейчас смотрел он в просторы, стоя на берегу Киленки, и соображал: «Здесь бы не детдом, а целый детгородок спроворить! Благоустроенный. Чтобы дети сюда, скажем, со всего Большого проспекта Петроградской стороны на лето съезжались. Купались бы, загорали, огороды копали, ягоды ели... А попутно старые добрые места от захирения возрождали!»

Да, полегчало... И не только Почечуеву, но и мне. Оказывается, из мрака безнадежного, из тоски заунывной, из жизни неправильной выйти никогда не поздно — выйти, выползти, выехать, вылететь, воспарить! Лишь бы брешь в стене собственного равнодушия прособачить! Щелочку, скважину пробуравить, в которую луч солнца, то есть любви, на сердце к тебе проникнуть мог бы!


XII

Кладбище сгруппировалось вокруг церкви. Заурядные, простонародные кладбища возникали, как правило, несколько на отшибе, позади селения. Как бы прятались от глаз живых, веселых. Но случалось и так: вокруг церкви, прямо в центре селения, начинали себя хоронить церковнослужители, затем местные господа-дворяне. Нахлобучивали мраморные или гранитные плиты на могилы, а то и памятнички утверждали. И все это тесно, бок о бок с церквушкой. Простых смертных — на общем погосте, там, за рекой, в сосновой или березовой роще, а родовитых персон — возле «бога», под его как бы крылышком. Будто не всех одинаково мухи едят на земле...

Козьмодемьянское кладбище в Почечуйках утвердилось, когда уже ни помещиков, ни просто господ в округе не было. Хоронили возле церкви потому, что — близко, потому, что — можно, и еще потому, что место высокое, песочек. В данный момент кладбище, как и сама деревня, пришло в полный упадок. И не оттого, что людей стало меньше помирать, а оттого, что уехали люди — кто в Свищево, кто поближе к городу передвинулся. От церковной ограды остались пеньки кирпичных столбов. Старые, полузасохшие деревья торчали из общей копны зелени, где преобладала сплошняком разросшаяся бузина, а также глухая сирень пополам с крапивой да ломкий малинник.

Подступил Иван Лукич к замшелым камням церкви, хотел внутрь заглянуть, посмотреть, что от бывшей «веры» осталось, и вдруг на совершенно чужого, внезапного человека нарвался! Высокий, тело удлиненной формации, лицо, а также и нос клином вниз вытянуты; бородка светлая, кудрявая с висков ниспадает; длинные волосы на голове ленточкой засаленной синей перехвачены; из глаз небесная синь льется. Прямо-таки персонаж киношный... И ежели б не блокнот для рисования в руках, такой дешевенький, да не фломастер пузатенький, на карандаш непохожий, баллончик с жидкостью от клопов напоминающий, если б не все это, то и неизвестно, что об этом человеке подумать можно?

Схватился Иван Лукич за черенок лопаты обеими руками, а сам глаз не может от того человека отвести. Потом уже догадался, спустя несколько мгновений, что перед ним — художник. И стоит художник на поросшем травой аменном крыльце, то есть на паперти церковной, где в прежние времена якобы нищие и всякие странные юродивые люди стоять предпочитали. Стоит художник и что-то срисовывает, поглядывая отрывисто на нечто чуть выше дверей храма. А чего уж там срисовывать? — одному богу известно, так как все облезло, облупилось, непогодами вместе с дождем и снегом наземь сошло.

Это уже после, основательно прищурившись, разобрал Почечуев, что над дверью какой-то рисунок, фресочка какая-то просматривалась, едва уловимая.

— Приветствую вас, молодой человек! — бодро прошептал Иван Лукич.

— Салют. Чего это вы тут с лопатой? Червей, что ли, копать решили? — Малый, не отрываясь от фресочкн, кивал своему блокноту, размахивая баллончиком, как сигарой. На Почечуева он не смотрел, но видеть его видел. Так как на приветствие ответил и лопату... уловил. Скорей всего — боковое зрение у художника развито.

—  Могилку вот ищу... Материну.

— Могилку матери ищете? А что, разве такое потерять можно?

— Видите ли... На похоронах не присутствовал... Обстоятельства, — послушно объяснял Почечуев молодому человеку, одетому в вельветовую куртку и обладавшему такой же, под цвет вельвета, светлой бородкой.

«С чего бы это я перед ним... исповедуюсь? — удивлялся Иван Лукич. — Сейчас бы и уйти... От греха подальше. Однако — влечение ощущаю. Потому как пусто вокруг, а тут — живая душа».

Иван Лукич лопату в землю воткнул. Носовой платок достал, тщательно, культурно руки от внезапного пота обтер.

— Может, познакомимся?.. Почечуев Иван Лукич. Из Ленинграда.

— По фамилии — вы местный. И что же, из Почечуек все, что ли, в Ленинград переехали? Геннадий, из Москвы.

— Я до войны еще переехал. За остальных не ручаюсь. А вы, что же, извиняюсь, художник будете?

— Почему извиняетесь? Словно выругались?

— Это я к слову... У меня над головой в Ленинграде тоже... артист живет. Кукарелов, не слыхали?

— По документам я, может, и художник... А вот по сути — это еще будем посмотреть, как говорится. Инвалид я, а не художник...

— Это как же? Молодой, приятный.. Сочувствую. На какой же почве инвалидность, если не секрет? Потому как я теперь тоже инвалид, вторая группа. Хромаю вот...

— На нервной, дядя, то есть на духовной почве. Вот такая, дядя, хромота у меня... Всего лишь.

— Что-то незаметно, однако... Чтобы на нервной, — заискивающе улыбнулся Почечуев.

— Да вы не беспокойтесь! — в свою очередь осклабился Геннадий, а затем строго, внимательно посмотрел на Ивана Лукича. Я не кусаюсь. Чтоб вы знали... А из Москвы я сюда, в Почечуйки, — временно. Чтобы нервы отдохнули, а не потому, что меня за пьянство-тунеядство на сто первый выселили. Ясненько? Да и хорошо тут... А в городе у меня голова болит.

— Это чего говорить! — согласился сразу же Почечуев. — В городе и у меня голова — не приведи господь! Сосуды так и лопаются...

«Дурака валяет... А может, и натурально — припадошный... — подумал о художнике Иван Лукич. — С таким ухо востро надо держать...»

Геннадий захлопнул блокнот, убрал в куртку толстый, как сарделька, фломастер. Заинтересованно глянул на собеседника.

— Вот вы... господа помянули. Сказали: «Не приведи господь!» Вы что же, в бога веруете?

— Да что вы, дорогой?! — испуганно отпрянул Иван Лукич от такого вопроса. — Да с какой стати... Да за кого вы меня принимаете?!

— А испугались-то почему? Вопроса? Побледнели... Не верите, и ладно. Не вы первый... А если, к примеру, жизни молиться? С большой буквы которая? Разве ж она не бог — Жизнь?

— Жи-зень? — засомневался Почечуев. — Нет, отчего же... Такому не возбраняется. Только разве это — бог? Жи-зень, она и есть жи-зень. Существование...

— Культ Жизни! — заметно воодушевился Геннадий.— Разве плохо? Только и это неново... Было уже такое, товарищ Почечуев. Поклонялись огню, солнышку. А что из этого получилось? Вот то-то и оно! — выпучил Геннадий глаза. Затем лопату из рук Ивана Лукича взял и с паперти в высокие ржавые лопухи застарелую кучку навоза откинул. Возвращая лопату, строго сказал: — Так что все это блажь, чепухенция. А сейчас пойдем могилу искать. Помогу вам, если хотите. Это ж надо: могилу матери забыть! Вот где фантастика... Кстати, вы хоть во что-нибудь сверхъестественное верите? Ну, хоть самую малость? Скажем, в значение снов?