суду, что существуют исчерпывающие доказательства нарушений прав мистера Макмиллиана и он имеет право на немедленное освобождение. Отсрочивание освобождения еще сильнее травмирует человека, неправомерно осужденного и приговоренного к смертной казни за преступление, которого он не совершал. Мы просили суд отклонить ходатайство штата и вынести решение как можно скорее.
Теперь я разговаривал с Минни и другими родственниками Уолтера каждую неделю, держа всех в курсе нового расследования штата.
— Я прямо чувствую, что случится что-то хорошее, Брайан, — говорила Минни. — Они уже столько лет держат его в тюрьме! Пора бы и отпустить. Они должны его отпустить!
Я радовался ее оптимизму, но беспокойство не отпускало меня. Мы пережили уже так много разочарований!
— Нужно не терять надежды, Минни.
— Я всегда говорила людям, что никакая ложь не бывает вечной, а ведь это с самого начала было одной большой ложью! — заявила она.
Я не совсем понимал, что делать с ожиданиями родственников Уолтера. Мне казалось, я должен быть тем самым скептиком, который подготовил бы их к худшему, хоть и призывал надеяться на лучшее. Эта задача лишь прибавляла в сложности по мере накопления опыта во все новых делах: тонкостей, из-за которых все могло пойти наперекосяк, было несметное число. Но со временем я все отчетливее осознавал, как важно, добиваясь правосудия, не терять надежды.
Я поднимал тему надежды в своих выступлениях перед небольшими аудиториями. Особенно мне полюбилось цитировать слова Вацлава Гавела, великого чешского лидера, который говорил, что надежда была тем единственным, в чем нуждались люди, переживавшие трудности в Восточной Европе в эпоху владычества Советов.
По словам Гавела, люди, боровшиеся за независимость, хотели от других государств денег и признания; они хотели более активной критики советской империи со стороны Запада и большего дипломатического давления. Но Гавел говорил{109}, что все это были вещи, которых они хотели; но единственная вещь, которая была им нужна — это надежда. Не та надежда, которая «журавль в небе», не предпочтение оптимизма пессимизму, а «направленность духа». Того рода надежда, которая создает готовность встать на безнадежную позицию и быть свидетелем, которая позволяет верить в лучшее будущее даже перед лицом агрессивной силы. Того рода надежда, которая делает человека сильным.
Гавел говорил как раз о том, что требовалось нашей работе. И дело Уолтера нуждалось в надежде больше, чем большинство других. Поэтому я не стал расхолаживать Минни. И так мы продолжали надеяться — вместе.
23 февраля, почти через шесть недель после получения отчета ABI, мне позвонила секретарь суда, сообщившая, что апелляционный суд по уголовным делам вынес постановление по делу Макмиллиана и что мы можем с ним ознакомиться.
— Вам понравится, — загадочно присовокупила она под конец.
Я со всех ног побежал в суд, и к тому моменту, как был готов прочесть постановление на тридцати пяти страницах, у меня перехватывало дыхание. Секретарь была права. Постановление отменяло осуждение и смертный приговор Уолтера. Суд не сделал вывода о том, что он невиновен и должен быть освобожден, но вынес постановления в нашу пользу по всем остальным пунктам и распорядился провести новое судебное разбирательство. Пока мы не победили, я даже не представлял, насколько сильно боялся поражения.
Я сел в машину и помчался в тюрьму, чтобы лично сообщить Уолтеру новости. Рассказывая, я внимательно наблюдал за его реакцией. Он откинулся на спинку стула и ответил мне знакомым смешком.
— Ну, — заговорил он неторопливо, — знаешь, это хорошо. Это хорошо!
— Хорошо? Да это великолепно!
— Да, великолепно. — Уолтер улыбался, и в его улыбке теперь была такая свобода, какой я ни разу прежде не видел. — Эх, приятель, не могу поверить, я просто никак не могу в это поверить… ффу-ух!
Потом его улыбка угасла, и он стал медленно покачивать головой.
— Шесть лет, целых шесть лет прошло. — Он отвел взгляд в сторону, на лице появилось выражение боли. — Эти шесть лет — все равно что все пятьдесят. Шесть лет — просто фьють, и нету. Я так боялся, что они меня убьют, что даже не думал о том времени, которого лишился.
Встревоженный вид Уолтера отрезвил и меня.
— Я понимаю, Уолтер, и мы все еще не добились цели, — ответил я. — Это постановление всего лишь дает нам новое слушание в суде. Учитывая то, что сказали следователи ABI, мне не верится, что они снова попытаются тебя засудить, но разумное поведение невозможно гарантировать, когда имеешь дело с этими людьми. Я постараюсь вернуть тебя домой настолько скоро, насколько это будет в человеческих силах.
При мысли о доме у Уолтера поднялось настроение, и мы начали разговаривать о тех вещах, о которых было слишком страшно говорить все это время — с тех пор, как мы познакомились.
«Эти шесть лет — все равно что все пятьдесят. Шесть лет — просто фьють, и нету. Я так боялся, что они меня убьют, что даже не думал о том времени, которого лишился».
— Я хочу встретиться с каждым человеком из тех, кто помогал мне в Монтгомери, — говорил Уолтер. — И хочу повсюду ездить вместе с тобой и рассказывать миру о том, что со мной сделали. Есть ведь и другие люди, такие же невиновные, как я. — Он помолчал и снова заулыбался. — Приятель, и еще я хочу вкусно поесть! Я так давно не ел по-настоящему хорошей еды, что даже не могу припомнить ее вкус.
— Все, что пожелаешь, я угощаю! — с гордостью произнес я.
— Судя по тому, что я слышал, у тебя денег не хватит на ту еду, которую я хочу! — поддразнил он. — А я хочу стейк, курицу, свинину… может, еще славно зажаренного полосатика.
— Полосатика?
— Ой, да не делай вид, что не знаешь, о чем речь. Ты же понимаешь, что я говорю о жаренном на гриле еноте. Нечего тут говорить мне, что ты никогда не пробовал славного жареного полосатика, я ведь знаю, что ты вырос в этих местах — так же, как и я. Сколько раз бывало, мы с двоюродным братом едем, енот перебегает дорогу, и он говорит: «Останови машину, останови машину!» Я останавливался, он выскакивал, мчался в лес и через пару минут возвращался с пойманным енотом. Мы везли его домой, свежевали и жарили мясо на сковородке или на гриле. Чува-а-ак… да о чем ты говоришь вообще?! Вот какая была славная еда…
— Да ты, должно быть, шутишь! Я действительно вырос в этих местах, но никогда не охотился на диких зверей в лесах, чтобы приволочь их домой и съесть.
«Скажите Уолтеру, что, пожалуй, ему не следует сюда возвращаться. Просто слишком много всей этой гадости. Стресс, сплетни, ложь — все вот это вот».
Мы расслабились, и разговор то и дело прерывался взрывами смеха. Нам и прежде случалось смеяться — чувство юмора никогда не покидало Макмиллиана, хоть он и провел шесть лет в тюрьме для смертников. И его дело давало Уолтеру немало пищи для остроумия. Мы часто разговаривали о ситуациях и людях, связанных с расследованием, которые, несмотря на весь причиненный ими вред, все же самой своей абсурдностью смешили нас. Но сегодняшний смех был совсем иным. Это был смех освобождения.
Я возвращался в Монтгомери и думал о том, как ускорить освобождение Уолтера. Я позвонил Томми Чепмену и сказал, что намерен подать ходатайство о снятии всех обвинений с Уолтера в свете постановления апелляционного суда и надеюсь, что он решит присоединиться к этому ходатайству или, как минимум, не будет против него возражать. Он вздохнул:
— Поговорим об этом тогда, когда все закончится. Когда вы подадите ходатайство, я свяжусь с вами и сообщу, буду ли я присоединяться. Возражать мы точно не будем.
Было назначено новое слушание. Штат действительно присоединился к нашему ходатайству о снятии обвинений, и я рассчитывал, что заключительное слушание займет не более пары минут. Накануне вечером я поехал к Минни: мне нужно было взять костюм для Уолтера, чтобы он переоделся перед слушанием, поскольку из зала суда он мог, наконец, выйти свободным человеком. Она крепко обняла меня при встрече. Похоже было, что женщина плакала и не спала ночь. Мы сели поговорить, и она еще раз повторила, что счастлива: ее мужа отпустят. Но какая-то мысль явно угнетала ее. Наконец, она обратилась ко мне:
— Брайан, скажите Уолтеру, что, пожалуй, ему не следует сюда возвращаться. Просто слишком много всей этой гадости. Стресс, сплетни, ложь — все вот это вот. Он не заслуживает того, что ему устроили, и у меня до конца жизни будет болеть душа за него, как и у всех нас. Но я не думаю, что смогу снова жить так, как раньше.
— Ну, вам следовало бы поговорить с ним об этом, когда он вернется домой, — посоветовал я.
— Мы хотим пригласить сюда всех, когда его выпустят. Мы хотим наготовить вкусной еды, и все захотят отпраздновать это событие. Но потом ему, возможно, следовало бы уехать в Монтгомери вместе с вами.
Я уже говорил Уолтеру, что первые несколько дней ему не следует ночевать в Монровилле — из соображений безопасности. Мы планировали, что он на какое-то время поедет к родственникам во Флориду, а мы пока будем отслеживать реакцию местных жителей на его освобождение. Но с Минни я его будущее еще не обсуждал.
Я продолжал убеждать женщину, чтобы она поговорила с Уолтером, когда он приедет домой, но было ясно, что у нее не хватит на это духу. Я поехал обратно в Монтгомери, с грустью осознавая, что, хотя мы и стоим в шаге от победы и чудесного облегчения для Уолтера и его семьи, для него этот кошмар может никогда по-настоящему не закончиться. Я впервые трезво задумался о том, что осуждение, смертный приговор, душевная травма и опустошение, причиненные несправедливостью, нанесли действительно невосполнимый ущерб.
Вокруг здания суда, когда я подъехал к нему на следующее утро, уже собралась толпа представителей СМИ, местных и национальных. Десятки родственников и друзей Уолтера из афроамериканской общины пришли к зданию, чтобы приветствовать его, когда он выйдет. Они вручную изготовили знаки и плакаты — жест простой и незамысловатый, но он удивил меня и глубоко растрогал. Эти плакаты стали безмолвным голосом толпы: «Добро пожаловать домой, Джонни Ди!», «Бог никогда не подведет», «Наконец-то свободны, слава Господу Всемогущему, наконец-то мы свободны!».